Да, в Англии у меня имелась законная жена, с которой нас соединили узы церкви, и двое детей, сын и дочь, – ныне уж взрослые, отрезанные ломти. Но что есть законная жена против любимой! Нетрудно догадаться, сколь мало для меня значила женщина, от которой я при первом удобном случае норовил уплыть за тридевять земель.

Агата принесла попрощаться Майкла. Меня до сих пор мучит сознание того, что я так и не увидел его напоследок в ущербном свете луны – только прижавшись лицом и осыпая поцелуями, чувствовал его теплую, нежную, славно пахнущую плоть. Сам я, перестав принимать тиктакол, за эти дни помутнел. Аганита, увидев, каким я стал, сначала в испуге отшатнулась: у тикитаков непрозрачны лишь покойники. Но спохватилась, приникла, омочила мне грудь слезами:

– Возьми нас с собой, Гули, а?

Куда – на погибель? А если и посчастливится уцелеть, то чтобы потом ее и Майкла демонстрировали там, как меня здесь?

Барбарита тоже пришла, сморкалась, стоя позади, – хотя я не сомневался, что в душе она довольна, что убирается прочь опасный зятек.

Начался прилив, поднявшаяся вода закачала плот. Я обнял в последний раз всех, вспрыгнул на него, оттолкнулся шестом, взялся за весло. До восхода мне следовало уплыть подальше от острова.

За неделю скитаний в океане я окончательно потемнел. И когда увидел на западе у горизонта белое пятнышко и поднес к глазам мякоти кистей, чтобы рассмотреть: облачко там или парус? – то убедился в том, что увидеть через мои «линзы» более ничего нельзя.

Но это все-таки оказался парус.

И на корабле, который меня подобрал, я по привычке еще не раз, стоя у борта, подносил к глазам ладони, чтобы разглядеть приближающееся судно, пускающего фонтан кита или далекий берег, чем вызывал недоуменные взгляды и усмешки команды. Тогда я спохватывался и просил подзорную трубу у офицеров.

Надо ли говорить, что лица моряков-темнотиков (хотя это были и англичане): с большими носами и маленькими глазками, едва выглядывающими из щелочек в коже век, с самой их красновато-желтой кожей, с усами, басами и бородками – казались мне дикарски уродливыми, речь, выражаемая только звуками, – по-варварски грубой и невнятной, а одежды – нелепыми и смешными в своей ненужности? Да и на себя я с отвращением взирал в зеркало.

Для них же, напротив, нелепо выглядел я в своем невероятном одеянии и со странными замашками. Капитан, впрочем, был достаточно любезен со мной: сам предложил мне выбрать одежду из своего гардероба, поместил в отдельную каюту, куда заходил пораспросить меня об увиденном и пережитом. Я отвечал, что провел более года на необитаемом острове и рассказывать мне особенно нечего.

Не видя «инто» человека, мог ли я ему доверять!

По возвращении в Англию я узнал, что моя жена умерла полгода назад. Дети жили своими семьями, изредка навещая меня. Они так мало знали меня, а я так мало, каюсь, уделял им в детстве времени и родительского внимания, что мы, в сущности, были теперь чужими друг другу.

Я решил наконец основательно заняться врачебной практикой. Хоть я и не мог видеть своих пациентов изнутри и тем более исследовать их органы тканевыми «линзами». но полученные в Тикитакии познания об устройстве и жизни человеческого тела, взаимодействии в нем органов и веществ позволили мне и по внешним признакам ставить куда более правильные диагнозы, чем иным докторам Правильный же диагноз – основа успешного лечения. Моя популярность росла, гонорары – тоже; обойденные коллеги почтили меня прозвищами «невежественного знахаря» и «колдуна-костоправа».

Единственно, в чем я потерпел неудачу, это в применении тикитакского метода целительных болей. Когда я однажды закатил насморочному дворянскому отроку пару лечебных оплеух, то присутствовавшая при процедуре мамаша подняла такой крик, что у дома начали собираться люди. И хоть насморк (хронический) тотчас же прошел. она отказалась уплатить за визит и грозилась пожаловаться в суд. Подобное получалось и при других попытках. Поэтому впоследствии, если я и видел, что пациента от его недуга, реального или мнимого, лучше бы всего пользовать щипками с вывертом, легкой массажной норкой по надлежащим местам, а то и просто полновесным пинком в зад, – я все равно приписывал ему микстуры, притирания, клизмы, банки, рекомендовал прийти еще, съездить на воды и т. п. Люди больше желают, чтобы о них заботились и хлопотали, чем быть здоровыми.

Состоятельный вдовец, бывалый человек и к тому же врач, я, несмотря на возраст, привлекал внимание женщин.

Меня знакомили с достойными дамами на вечеринках, ко мне заглядывали городские свахи. Но и самые привлекательные во всех отношениях невесты и вдовы оставляли меня равнодушным; все они были для меня будто в парандже – в парандже, которую не снять. Мне вообще казалось теперь странным, как это можно плениться внешностью женщины: я знал, знал так твердо, будто видел, что их миловидность, округлость форм и плавность линий (качества, к которым мы, влюбившись, присоединяем добросердечие, нежность, преданность и даже тонкий ум) – это всего лишь более толстый, чем у мужчин, слой подкожного жира. Женившись, мы сплошь и рядом обнаруживаем, что нету за этими линиями ни доброго характера, ни ума, и не мудрено: не в подкожном слое эти достоинства находятся. Совсем не там.

Да и не могло быть у меня с этими дамами того, что было с Аганитой: любви-откровения, любви-открытия.

На многое, очень многое я теперь смотрел иными глазами. При виде ли курящего франта, купца с багровой от гнева физиономией, распекающего побледневшего приказчика, кавалеров и дам, украшенных драгоценностями, или пациента-толстяка, жалующегося, что его часто мутит, – я вспоминал места из того ядовитого доклада Донесмана-Тика. Тогда он меня уязвил, а теперь я все подумывал: может, и в самом деле?.. Встретив человека с большим лбом, я вдруг понимал, почему мы таких считаем умными: потому что при прозрачном черепе у него было бы видно много извилин. Но мы их не видим, а все равно так считаем – почему?..

Может, действительно все уже было? Может, и все наши технические изобретения есть попытка вернуть утерянный рай, вернуть с помощью всяческих устройств вне себя все то, что некогда мы имели в себе?

Особенно вопрос о любви меня занимал. Наблюдая иногда за гуляющими под луной влюбленными парами, я вспоминал свои ночи с Агатой, ночи любви-единения со Вселенной, и мыслил в том же русле: ведь в том и отличие человеческой любви – и прежде всего молодой, трепетной, со слезами и стихами – от простого обезьяньего занятия, что она стремится охватить весь мир! Если так… мы, европейцы, с высокомерием и брезгливостью смотрим на отношения полов у дикарей, считаем свои образцом и вершиной; но в сравнении с тикитакскими какая же она вершина! На миллиметр выше, чем у дикарей, только и всего. И главное, с каждым веком они все ниже, проще: нет уже рыцарей, посвящавших себя служению Прекрасной Даме, все меньше стихов и все больше похабства. А ведь то, что упрощение отношений между мужчиной и женщиной, приближение их к животному примитиву есть признак вырождения, – оспорить нельзя.

Выходит, и тут тот долговязый с голым черепом не так и неправ?

Или взять развитие нашей цивилизации (как добавил бы Донесман-Тик, «с позволения сказать») с помощью внешних устройств: от карет до микроскопов и от реторт до пушек – прогресс ли это? Для самих устройств, безусловно, да; для методов их расчета и проектирования, для всех сопутствующих наук – тоже. А для людей? Ведь для них в конечном счете дело сводится к тому, что все это можно купить. Обменять на стойкий к желудочным кислотам металл. То есть главным для пользования «прогрессом» оказывается он (или эквивалентные ему ассигнации), как и во времена, когда прогресса не было Купил – телескоп (рассматривать соседние дома), корабль (перевозить рабов), что угодно мудреное и точное, красивое и интересное – а сам можешь хоть хрюкать, ибо все это остается вне нас и не меняет нас. А если и меняет, то в какую, собственно, сторону?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: