– Честно говоря, я не знаю, какие у него сейчас планы, – быстро заговорила она, спеша высказать все, пока не передумала, – мы ведь с ним не виделись с самого Рождества.

Странно, удивилась Кэтрин, но, может, она не до конца поняла ситуацию. Она знала за собой этот недостаток: ей всегда недостает проницательности, когда речь заходит о тонких оттенках чувств, – вот лишнее доказательство ее приземленности. С таким практическим складом ума лучше иметь дело с абстракциями, с числами и цифрами, а не с женскими и мужскими чувствами. Во всяком случае, так бы сказал Уильям Родни.

– А теперь… – начала она.

– О нет, постойте, прошу вас! – воскликнула Мэри, пытаясь остановить гостью.

Едва Кэтрин направилась к двери, Мэри поняла с предельной ясностью: ее нельзя отпускать. Если Кэтрин уйдет, она потеряет единственную возможность объясниться, единственную возможность сказать что-то очень важное. Пяти-шести слов ей хватило, чтобы задержать Кэтрин, но на этом силы покинули ее. Слова, которые она собиралась сказать, застывали где-то у самых губ, комом стояли в горле. И в конце концов, почему обязательно нужно все рассказывать? Потому что так правильно, подсказывал внутренний голос, будь откровенна с другими, пусть они видят, что у тебя на душе. От этой мысли она поморщилась: не слишком ли сурово, ведь ее и так обобрали до нитки? Может же она оставить себе хоть самую малость?! Но если она и впрямь что-то себе оставит? И сразу же ей представилась одинокая жизнь в замурованном пространстве – в кольце глухих стен, бесконечно долгая, с одними и теми же чувствами, которые не притупятся и не исчезнут, сколько ни бейся о каменную толщу. Ее пугала перспектива такого одиночества, но заговорить сейчас – а значит, отказаться от одиночества, даже привычного, – было выше ее сил.

Она случайно коснулась рукой меховой опушки на юбке Кэтрин и наклонилась, чтобы получше рассмотреть фасон.

– Мне нравится этот мех, – сказала она. – Мне нравится, как вы одеваетесь. И вы не должны думать, что я собираюсь замуж за Ральфа, – продолжала она с такой же интонацией, – потому что он меня вовсе не любит. Он любит не меня… – произнесла она, не поднимая головы, судорожно сжимая мех.

– Обычное платье, – сказала Кэтрин, но по тому, как она напряглась, можно было догадаться, что она поняла Мэри.

– Ничего, что я вам это рассказываю? – спросила Мэри.

– Нет, что вы, – ответила Кэтрин, – но вы ведь ошибаетесь, не так ли? – Ей и правда стало ужасно неловко. Ей совсем не нравилось, что дело принимает такой оборот. Мало того что ситуация малоприличная, главное – ее поразило страдание, звучавшее в голосе Мэри.

Полная странных догадок, на всякий случай она еще раз внимательно поглядела на Мэри. Однако напрасно она надеялась найти подтверждение тому, что все это было сказано не всерьез, – сомнений быть не могло. Мэри сидела, устало откинувшись в кресле, с таким видом, как будто за все время, пока длилось ее мучительное признание, миновали не краткие минуты, а пятнадцать долгих лет жизни.

– Не правда ли, есть такие вещи, в которых невозможно ошибиться? – сказала Мэри тихо. – И это удивительнее всего… я имею в виду, когда любишь кого-то. Я всегда считала себя человеком здравомыслящим, и даже гордилась этим, – добавила она. – И совершенно не ожидала, что со мной такое случится… то есть я хочу сказать, когда другой этого не чувствует. И вот что было глупо: я стала притворяться. – Она помолчала. – Потому что, понимаете, – быстро продолжила она с жаром, подавшись вперед, – это любовь. Сомнений быть не может… Я его по-настоящему люблю… Ральфа. – Энергичный кивок, выбившаяся прядь волос, пылающее от волнения лицо – все это придавало ей вид гордый и вместе с тем вызывающий.

«Значит, вот как это бывает», – думала Кэтрин, глядя на нее. Помедлив в нерешительности, поскольку не была уверена, что ее слова будут уместными, она все же произнесла едва слышно:

– Значит, вы любите?

– Да, – сказала Мэри. – Люблю. О, если бы только я могла – не любить!.. Но дело не в этом, просто вам следует знать… Есть еще одно, что я хотела вам сказать. – Она помолчала немного. – Конечно, он не просил меня говорить вам об этом, но я уверена: он вас любит.

Кэтрин еще раз внимательно посмотрела на нее: наверное, Мэри слишком возбуждена, что-то напутала и вообще все это какой-то бред. Но нет, Мэри сосредоточенно хмурила брови, будто пыталась найти аргумент в трудном споре, и все же больше была похожа на человека рассудительного, а не на того, кого переполняют чувства.

– И это доказывает, что вы ошибаетесь, все совершенно не так, – сказала Кэтрин, пытаясь рассуждать здраво.

Можно даже не обращаться за подтверждениями к собственным воспоминаниям, потому что и без того было ясно: если Ральф и испытывал к ней какие-то чувства, то этими чувствами были – скепсис и неприязнь. Тут и думать нечего, а Мэри, хоть и уверяла в обратном, даже не пыталась ничего доказать, лишь объясняла, скорее себе, чем Кэтрин, что позволило ей прийти к такому выводу.

И она заставила себя сделать то, что требовал от нее ее внутренний голос, – и ее подхватило и понесло, как на гребне гигантской волны, против которой она бессильна.

– Я сказала это вам, – говорила она, – потому что надеюсь, вы мне поможете. Я не хочу ревновать. А ведь я ужасно ревную. И я решила: единственный выход – открыться вам. – Она помедлила в нерешительности, пытаясь, видимо, прояснить для себя, что же на самом деле чувствует. – Если я вам откроюсь, тогда мы сможем об этом поговорить, и, если начну ревновать, я сразу вам скажу. И если почувствую искушение сделать что-нибудь ужасно гадкое, я тоже вам расскажу – так будет правильно. Оказалось, это нелегко, но одиночество меня пугает. Я могла бы замкнуться и жить дальше с этим. Да, именно этого я и боюсь. Если думать о чем-то всю жизнь – ничего не изменится. Но так трудно что-то в себе изменить. Когда я думаю о чем-то, что это плохо, то так и продолжаю думать, и теперь я понимаю, что Ральф был прав, утверждая, что нельзя делить все на только хорошее и только плохое, то есть, я хочу сказать, нельзя никого осуждать…

– Ральф Денем так сказал? – возмутилась Кэтрин.

Каким же черствым и бессердечным надо быть, чтобы заставить бедняжку Мэри так страдать, подумала она. Перечеркнул дружбу, когда в ней отпала необходимость, и что еще хуже – подвел под это дело философскую теорию, насквозь фальшивую.

Она уже собиралась сказать об этом, как Мэри ее опередила.

– Нет-нет, вы не поняли, – сказала она. – Если в этом искать виноватых, то виновата я одна. В конце концов, я же знала, на что иду, это был сознательный риск… – и неожиданно замолчала.

Ее вдруг осенило, что, рискнув, она лишилась приза, причем окончательно, и уже не имеет права, говоря о Ральфе, утверждать, что знает его лучше, чем другие. И любовь к нему тоже теперь не ее исключительная собственность, раз он не разделяет это чувство; и в довершение всего новая ясная и прекрасная картина жизни стала вдруг дробиться и туманиться, стоило ее доверить другому. А прежняя неразделенная любовь, теперь, увы, утраченная, была так хороша! И чтобы скрыть навернувшиеся слезы, она поднялась, подошла к окну, раздвинула занавески и встала там, пытаясь успокоиться. Не то чтобы она стыдилась своей печали, горше всего было то, что она решилась на предательский шаг по отношению к себе самой. Загнанная, обманутая, ограбленная – сначала Ральфом, затем Кэтрин, она вся растворилась в этом унижении, ничего не осталось ей такого, что она могла бы назвать своим. Слезы бессилия застилали глаза и катились по ее щекам. Но по крайней мере, со слезами она еще могла справиться и немедленно привела себя в порядок, после чего повернулась к Кэтрин и собрала по кусочкам остатки храбрости.

Кэтрин не шелохнулась: она сидела в кресле, чуть подавшись вперед, и глядела на огонь. Чем-то это напомнило Мэри Ральфа. Так и он, бывало, сидит, подавшись вперед, и смотрит в одну точку перед собой, а сам витает где-то далеко-далеко, открывает неизведанные земли, размышляет о важном и вечном, а потом вдруг очнется и скажет вдруг: «Ну что, Мэри?» – и молчание, исполненное для нее такой романтики, уступает место приятнейшей из всех бесед.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: