— Я вырос в пуританской семье, — говорит Даниэль. — Мои предки триста лет тому назад поселились в Новой Англии. Это тяжело выразить, нет, я не могу.

Он встает, возвышаясь над столом, роется в бумажнике, бросает на стол две купюры по пятьдесят фунтов.

— Прости меня, но я хочу побыть один.

Я знаю, что должна вцепиться в него, рассказать ему всё, не отпускать никуда, он сможет понять меня, если не он, никто не поймет, что за чушь он говорит, какие–то пуритане, причём тут они? Вместо этого я молчу и вижу, как спина Даниэля удаляется от меня, потом он выходит, еще через пару секунд появляется в окне, мелькает в толпе прохожих, исчезает уже окончательно. Как раз прекращается дождь и, словно издеваясь, выглядывает неяркое британское солнце.

Сегодня я хочу прийти домой позже, как можно позже. Сегодня я гуляю мокрыми улицами, по Бейкер-стрит до Марлебон-роуд, через Риджент-Парк, пока совсем не стемнело. Совершенно не помню, как вначале я оказалась на Бейкер… Думала, дойду пешком до Финчли, но это оказалось нереально. Такой чужой этот город, сырой и холодный, особенно вечером. И красивый, да только мимо меня, вскользь, как шикарный автомобиль, обдающий фонтаном из лужи стоящую на обочине проститутку. И эта проститутка тоже не я, а какая–то другая маленькая женщина, на которую смотрю со стороны, удивляясь ей и немного жалея. Вот она садится в черный кэб, ей зябко, она говорит водителю адрес на Финчли-роуд, слушает его забавный выговор кокни, который уже научилась понимать. Ей так не хочется выходить из машины, потому что водитель охотно общается с ней, а окна ее студии, хорошо видные с дороги, не освещены.

На холодильнике записка: «Улетаю утренним рейсом. Все было восхитительно. Прощай». Пытаюсь найти его вещи, которые только что были везде, но сейчас ни одной из них нет, будто и не было, и я чувствую себя так, словно меня обокрали. Все романы в моей жизни заканчивались ужасно, этот еще и начаться толком не успел, а я почему–то чувствую себя брошенной куклой, становлюсь с годами сентиментальной, что ли?

Куклу, впрочем, не сломали, не унизили, за ней мило ухаживали и оплатили половину стоимости аренды жилья, ни разу не позволили купить билеты или там заплатить в ресторане. Сейчас кукла сядет у окна, и будет ждать, когда кто–нибудь еще захочет с нею поиграть. Такая у нее карма. Или уже судьба.

Слёзы вырывались наружу не как обычно, принося облегчение, а какими–то всхлипами или спазмами, не знаю, как точнее передать. В определенный момент я поняла, что не высижу в квартире, до конца аренды которой оставалась целая неделя. Вышла в ночной сентябрьский Лондон, остановила кэб, поехала в «Экинокс». Ряженые на входе мастерски привечали посетителей, а я растерянно вспоминала, что я забыла взять, рылась в сумочке, нервничала, потому что была уверена: забыто что–то важное. Наконец, так и не вспомнив, вошла внутрь, купив, на сей раз сама, билет. Тут же вспомнила, что забыла презервативы и смазку. Дежа вю, здравствуй, вот я и возвращаюсь… Еще через несколько минут пожалела, что не отправилась в незнакомое место — в «Экиноксе», как и дома, все напоминало о Даниэле, его руках, его движениях, поцелуях. Хотелось напиться вдрызг, но после одиннадцати вечера в этой стране вступал в силу сухой закон — до самого утра. Нехватку общения компенсировал длинноволосый пушер с косичками в стиле «регги», который продал мне пару колес, пообещав, что я качественно убьюсь. Я закинулась под стакан минералки, но ничего не почувствовала: прохвост, скорее всего, впарил мне обычный аспирин. Вокруг было множество молодых парней, и я каждую минуту замирала, потому что мне чудился Даниэль, мелькало что–то, напоминающее его жест, голос, походку. Динамики надрывались:

If you want to be my friend,
Put my dick in your hand…

Потомки пуритан искренне наслаждались этой мантрой, а я вяло подтанцовывала, голова при этом оставалась пустой и ясной, ноги болели даже в дорогущих туфлях, но это было нормально, учитывая, сколько километров я отмотала. Наверное, у меня совсем не осталось чувств, и сердце не болело, раз я помню только боль в ступнях. Песня тянулась и тянулась, как жвачка, она была настолько же глупа, насколько цинична, и я решила, что это князь тьмы что–то проделывает с потомками пуритан, заставляя их перестать видеть границу между злом и добром, пороком и чистотой. Как же так, думала я, почему я здесь, а он в другом месте, неужели я более порочная, чем весь этот гадкий мир, если не могу вынырнуть из этой мерзости, чтобы очнуться рядом с ним? Неужели я не избавлюсь от этого наваждения, думала я, надо срочно покинуть Англию, вдруг пришла в голову мысль, убравшись отсюда, я легче забуду о нём. Оказавшись в местах, никак не связанных с ним, я скоро стану сама собой. Решено, утром еду за билетом.

Около четырёх часов ночи, вконец обессиленная, я поехала домой. В Москве было уже утро, прикинула я, начался учебный год, мама проснулась и собирается на работу. Но попытка позвонить не удалась: Брюхо по-прежнему оставался в тюрьме, и некому было широким жестом забросить сотню-другую на телефонный счёт. Это тоже знак, решила я. Хватит уже, наигралась.

Еле достало сил почистить зубы и смыть косметику — все–таки хорошо я сама себя вышколила. Уже засыпая, вспомнила, что так и не купила презервативы и смазку. В Англии я ни разу не воспользовалась ни тем, ни другим, и что же мне принесла эта новая жизнь, кроме горечи разочарования, потери веры в себя, разбитого сердца? Не надёжнее ли было старое доброе дежа вю?

И ничего не было в нём отвратительного и страшного, просто вместе с привычкой чистить перед сном зубы и смывать макияж, нужно выработать в себе еще иммунитет к дурацким надеждам. Наряду с привычкой к унижениям и отсутствием брезгливости, это сделает меня совершенной проституткой, которой я давным-давно надумала стать. И тупо рубить капусту, пока еще молода…

Мне снились пуритане, такие, какими изображают их картины в Нэшнэл Гэлэри, суровые мужчины и женщины в чёрном, подчинившие полмира своей железной воле, идущие на смерть без страха, а на ложе любви — без трепета и страсти. Во сне я говорила Даниэлю, что род мой ведется от полян и древлян, причём насчитывает он полторы тысячи лет оседлой жизни, а не какие–то жалкие триста. Даниэль соглашался со мной — мы гуляли по моему родному Полесску, я показывала места, где играла маленькой девочкой, а ему, сентиментальному американцу, вовсе не было скучно, он обнимал мою талию, целовал меня, нисколько не смущаясь взглядами прохожих, будто бы и не был никаким пуританином. Мы встретили Потапа, который почему–то хромал, как Джон Сильвер, и я поняла, что у него протез вместо одной ноги.

— Ты мне висишь в десять штук, Бурёнка, — недобро сказал Потап.

— Это почему же?

— Если не заплатишь, твой заокеанский лох узнает, кто ты и чем занималась по жизни.

Во сне мне стало неуютно и страшно, мы убегали от Потапа в лес, и там я вновь и вновь рассказывала Даниэлю, как получилось то, что получилось. Подыскивала объяснения, оправдания, плакала и даже клялась, что больше никогда-никогда…

— Не плачь, не надо, — говорил Даниэль во сне.

— Не надо, не плачь, — сказал Даниэль, — скажи лучше, тебе не противна мысль о том, что у тебя больше не будет других мужчин?

— А ты поверишь?

— Нет.

— У меня никогда не будет другого мужчины.

— Пока смерть не разлучит нас.

— Пока смерть не разлучит нас.

Смерть.

Я помнила, что не включала телевизор, и поэтому не раскрывала глаза, соображая, как мне себя вести. Но голос комментатора звучал как–то необычно, и я стала прислушиваться. Широко раскрыла глаза, села на постели, этого было слишком много для меня, да и для Даниэля тоже: мы взялись за руки, как малые дети, и глядели на пассажирские самолёты, которые врезаются в башни-близнецы Манхэттена. Я понимала, что для него это все равно, что для меня, допустим, бомбардировка Полесска.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: