Он положил руку на плечо одного из пленных:

— Значит, решил околеть с голоду?

Тот молча потянулся за лопатой.

— Ну а ты? — подошел он к другому.

Взял лопату и этот.

— Что ж, Дюла, народу теперь хватит, — произнес за спиной Володи Мартон Ковач. — Раздобудь лопаты и нам, а то все поразобрали. Не забывай, мы штрафники, в работе толк знаем.

— Послушай, Мартон! Довольно уж всех этих подлых делений: штрафники, гонведы… Все мы венгры! И все мы люди! И настоящим человеком останется тот, кто научится работать. Здорово работать… Одним словом, за дело, ребята!

— Они уговоров не понимают, — тут же обратился Дюла Пастор к лейтенанту Олднеру. — Отвыкли на фронте от человеческой речи, отзываются только на ругань. Что поделаешь, господа офицеры приучили. Придется отвыкать…

Спустя час в Давыдовку прибыла автоколонна из двадцати четырех грузовиков. Они привезли продукты.

* * *

По приказу майора Балинта каждый военнопленный получил двойную порцию сала и хлеба.

— Пускай хоть раз наедятся досыта.

Сало и хлеб были уничтожены в мгновение ока. Лейтенант Олднер заметил, что пленные даже не прожевывали как следует свой паек. Откусив огромный — с кулак величиной — кусок, они его тут же проглатывали. Но и после этого гонведы чувствовали голод. Влили в себя еще по котелку-другому чаю, умяли добавочный ломоть хлеба и все-таки жаловались, что не сыты.

На следующее утро кухня получила от майора Балинта приказ наварить каши вдвое больше и раздать дополнительные порции хлеба.

Опять вся еда исчезла, как в прорве, снова пленные сетовали на голод. Пройдут, быть может, месяцы, даже годы, а Давыдовка, должно быть, останется в памяти гонведов неким олицетворением неутолимого голода.

* * *

После того как военнопленным был роздан первый солидный паек, советские офицеры собрались у Анны Вадас, чтобы обсудить, как действовать дальше.

Анна обитала в одноэтажном кирпичном доме с садом. До войны здесь проживал со всей своей семьей местный священник. Старший сын его, инженер, погиб в первые же месяцы войны. Младший, студент медик, теперь партизанил где-то в брянских лесах. Попадью до смерти забил пьяный немецкий жандарм.

Все это поведала собравшимся Анна Вадас, пока Балинт варил на спиртовке кофе, Олднер подбрасывал в печь дрова, а лейтенант Тот занавешивал плащ-палатками окна.

Военврач Вадас, стройная женщина с льняными волосами, щеголяла в галифе и сапогах, на поясе у нее висела кобура. Ей, казалось, была неведома усталость, во всяком случае, она никогда на нее не жаловалась. Военнопленные — хоть многие из них были намного старше Анны — называли ее не иначе, как «мамочкой». Зато пленные офицеры величали ее «мадам». Всякий раз, услышав это, Анна невольно прищуривалась и улыбалась про себя. Глаза у нее были светло-карие, большие, широко раскрытые, как у девчонки. Почему это она щурилась при слове «мадам», Анна и сама не могла бы объяснить. В редкие свободные минуты она любила расхаживать по лазарету, сунув руки в карманы халата.

Осенью 1919 года[7] мать ее, вдову, убили хортистские офицеры. Братьев — их было двое, и они были уже взрослые — замучили до смерти в военной тюрьме на бульварном кольце Маргит. И когда маленькая Анна окончила начальную школу, товарищи увезли ее в Вену. Анну Вадас взяла под свою опеку Венгерская коммунистическая партия. Вскоре Анна перебралась из Вены в Москву, где закончила сначала среднюю школу, потом институт.

С дипломом врача она сразу же отправилась на фронт, впрочем отнюдь не в числе медперсонала, а рядовым бойцом-разведчиком. Только после битвы за Воронеж, когда была разбита и уничтожена 2-я венгерская армия, Анна вспомнила о том, что ведь она хирург. Дорвавшись до операционного стола, она работала почти без передышки по семи суток кряду. Спала не больше пяти-шести часов тут же, в переоборудованной под лазарет церкви.

Сегодня Анна была необычайно оживлена, ей ни минуты не сиделось. Она не ходила, а почти бегала по комнате, и поспешная речь ее все время сбивалась на скороговорку.

— Знаете, Балинт, ваш родич… то есть военнопленный, который называл себя вашим кузеном, три дня работал вместе со мной. Он был врач, его звали Пал Шандор…

— Он и в самом деле мой двоюродный брат, наши матери родные сестры. А что с ним сейчас?

— Его уже нет. Оперировал почти трое суток без перерыва, потом мешком свалился на пол. Смерила ему температуру — ниже тридцати шести. Уложила в постель, укрыла одеялом, он тут же уснул. Это было в полночь, с тех пор прошло двое суток. Бужу его утром, а он уже мертвый… О себе он говорил мало. Знаю только, что служил в рабочем батальоне. О том, до чего он был истощен и сколько выстрадал; пока оказался в плену, не стоит говорить, это сразу бросалось в глаза. Мы его еще не похоронили. Земля смерзлась, лопата не берет… А взрывать не хватило времени.

Анна смолкла, ожидая, что скажет Балинт. Молчал и майор, рассеянно разливая кофе по чашкам.

Больше двадцати лет прошло с тех пор, как он покинул Венгрию, и мало что знал теперь о своих близких. Вот и узнал наконец об одном из родичей!

На фронте бывалые солдаты нередко хвастают, будто привыкли к смерти. Но это говорится вовсе не ради того, чтобы ввести собеседника в заблуждение. Просто всякому хочется хоть как-то успокоить себя. К смерти привыкнуть невозможно.

Узнав о гибели Шандора, Балинт задумчиво проговорил:

— А ведь он был еще совсем ребенком…

— Вы помните своего кузена, Балинт? — спросила Анна.

— Я знал его мальчишкой лет одиннадцати-двенадцати… Как раз тогда мне и пришлось бежать из Венгрии… В моей памяти он остался все тем же.

— Сейчас ему было бы около тридцати…

— Да, должно быть, так, — ответил майор. И повторил: — Должно быть, так.

И он увидел вдруг как наяву своего двенадцатилетнего брата.

— Мне запомнилось еще одно имя, — продолжала Анна. — Аттила Петщауэр. Слыхали вы о нем? Пленные уверяют, что он был чемпионом мира по фехтованию. Такого ранения, как у него, мне еще не приходилось видеть, надеюсь, не придется. Его принесли на носилках четверо военнопленных. Лежал ничком, на животе. Был без сознания, но еще стонал. А рана… Представьте себе совершенно обнажившийся позвоночник: фашисты били его стальными прутьями. Больше суток он промучился. Потом… Тоже пока не захоронен. Есть еще кофе?

— Кофе больше нет. Попозже сварим… А теперь поговорим о другом. Хватит о смерти!.. Не сердитесь, Анна, но сейчас нам нужно думать о живых. О тех, кто должен остаться жить…

Разговор затянулся. Офицеры распределили между собой неотложные дела и в общих чертах согласовали план действий. Все четверо с такой горячностью обсуждали, что нужно предпринять теперь для спасения военнопленных венгров, что не заметили, как пролетела ночь. Анна Вадас сказала:

— Уже светает, я должна идти, меня ждут больные. А вы можете оставаться здесь. По возможности чуточку вздремните. И впредь не будем пускаться в затяжные дискуссии.

В полдень в Давыдовку прибыл начальник политуправления фронта. Этот русый статный генерал в довоенные времена был университетским преподавателем. Ему было свойственно некое величавое, эпическое спокойствие, которого он не терял даже в самых опасных и напряженных ситуациях.

— Ты нестерпимо спокоен, — как-то сказал ему заместитель начальника штаба. — Ну хоть бы покричал когда, понервничал! Я бы на тебя совсем другими глазами глядел.

— А кому полегчает от моего крика? Ты приведи хоть один веский довод. Тогда и я для пользы дела стану метать громы и молнии…

Выслушав рапорт Балинта, начальник политуправления прошел село с конца в конец. Первые два часа он только задавал вопросы, но сам от каких бы то ни было высказываний воздерживался.

Когда же обход был закончен и они вернулись в дом Анны Вадас, генерал приказал Йожефу Тоту вызвать Дюлу Пастора. О Пасторе он узнал от Балинта.

вернуться

7

Осенью 1919 года после падения Советской власти в Венгрии свирепствовал белый террор, вызвавший волну протестов международной демократической общественности.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: