В то время Иван Дмитриевич с берегов Невы переселился на берег Волхова. Уходя в отставку, он потратил все свои сбережения и купил крошечную усадебку в Новгородской губернии. Здесь он доживал последние месяцы, отпущенные ему судьбой. Сафонов прожил с ним две недели. Нравы в поместье царили спартанские. Гостю постелили простыни с клопиными пятнами, от недоваренной рыбы он страдал резями в желудке, от речной сырости мучился астмой, зато впоследствии ни разу не пожалел, что приехал, хотя эти две недели принес, как жертву на алтарь семейного благополучия. Денег не было, и жена заставила поехать. Пришлось ему с болью в сердце оторваться от работы над собственным романом — аллегорическим повествованием из жизни обитателей кукольного городка, завоеванного сбежавшими от бродячего фокусника чудовищными дрессированными блохами. Этому роману Сафонов отдавал всю душу, впрочем, он так никогда и не был закончен, как все прочие его произведения объемом свыше двух печатных листов. Единственным исключением стали мемуары Ивана Дмитриевича. Сафонов рассчитывал, что воспоминания знаменитого сыщика будут пользоваться успехом, и не ошибся. Треть гонорара обернулась немалыми суммами, книжка выдержала несколько изданий, но сам Иван Дмитриевич умер раньше, чем вышло первое из них.

— Так в каком же году это случилось? — повторил Сафонов свой вопрос.

— Точно не скажу, но во времена моей молодости. Мне было примерно столько лет, сколько вам сейчас. Мой сын Ванечка уже умел читать, и у нас жил тогда ручной щегол Фомка. Забавнейшая была тварь…

За две недели Сафонов успел привыкнуть к тому, что, прежде чем начать рассказ о каком-нибудь особенно загадочном и кровавом преступлении, Иван Дмитриевич всегда предается нежнейшим воспоминаниям о покойнице жене или обожаемом сыне.

— Если я дома что-нибудь писал, Фомка садился на бумагу и норовил склюнуть буковки, выходившие из-под моего пера. Перо, должно быть, казалось ему клювом какой-то птицы, которая чем-то лакомится с листа. Бедный глупый Фомка, он тоже хотел поживиться ее добычей. Помню, когда его задрала кошка, я впервые, может быть, открылся перед сыном не самой лучшей стороной моего характера… Вам интересно?

— Еще бы! — деликатно подтвердил Сафонов.

Он уже знал, что за вечерним чаем на веранде Иван Дмитриевич становился слезлив, сентиментален и даже зачем-то рассказывает о таких преступлениях, которые не сумел раскрыть. Все это, само собой, для мемуаров было совершенно лишним, но Сафонов понимал, что, хотя сия лирическая влага разжижает сюжет, из текста ее можно отжать лишь вместе с кровью героя. Заметим в скобках, что так он в итоге и поступил.

— Знаете, я вбежал в комнату, увидел Ванечку с мертвым щеглом на руках и закричал: «Вот сволочь! Где она?» Он поднял на меня заплаканные, непонимающие глазенки: «Кто, папенька?» — «Кошка! Сейчас я ей…» Стыдно говорить, но так оно и было. Мой сын страдал, а я первым делом подумал о мести. Сначала я должен был покарать кошку, а уж после мог пожалеть плачущего Ванечку. Увы, — не без кокетства заключил Иван Дмитриевич, — мстительность присуща моей натуре… Что же вы не записываете?

— Это не пригодится, — сказал Сафонов. — К чему вам признаваться в собственной слабости?

— В слабости? Почему — в слабости? — оскорбился Иван Дмитриевич.

Он забыл, что сам только что подвергал критике эту черту своего характера.

— Вернее будет сказать, в бессилии.

— Еще того лучше!

— Но, Иван Дмитриевич, вы же состояли на государственной службе. Причем службе особого рода, призванной поддерживать справедливость в обществе.

— Состоял. Ну так и что?

— А то, что мстительность свойственна людям, которые не верят в силу закона. Кровная месть процветает на Кавказе. Но не в Англии.

— Эк вас куда занесло от моего щегла, — сказал Иван Дмитриевич, откусывая сухарик все еще крепкими зубами, а не размачивая его в стакане с чаем, как Сафонов.

— Я жду обещанной истории, — напомнил тот. — Но хорошо, если бы вы несколькими чертами обрисовали эпоху, когда все это случилось. Исторический фон, если позволите, раз уж я не смогу назвать точной даты,

— Фон роскошный, вы себе даже представить не можете, — вздохнул Иван Дмитриевич. — В то время под словом «политика» имелись в виду исключительно события ироде войны Мехмет-паши турецкого с Мехмет-султаном египетским, все газеты были одного направления, а об евреях вспоминали только в тех случаях, когда требовалось занять денег. О, — продолжал он, — это было чудесное время! В ваших летах вы еще не знаете, что эпоха подобна женщине, с которой живешь: чтобы оценить ее по достоинству, нужно расстаться с ней навеки.

Стояла ранняя осень 1892 года. За раскрытым окном веранды на деревьях уже поредела листва, и между ними с речного обрыва открывалась такая даль, что от простора щемило сердце. Теплый воздух был тих и прозрачен. Время закатной старческой неги, утоленных желаний и последней в жизни безумной надежды на то, что этот покой продлится теперь до самой смерти.

— Я тогда был не начальником всей сыскной полиции, — мечтательно сказал Иван Дмитриевич, — а простым агентом…

2

В тот давнишний вечер они с сыном Ванечкой после ужина сидели на полу, забавлялись игрой, которую Иван Дмитриевич сам придумал и сам же, с помощью акварельных красок на меду, воплотил в реальность бумажного листа. Этой игре он придавал большое значение в деле воспитания сына.

Через лист, извиваясь, как змея в предсмертных судорогах, тянулась дорога, во всю ее длину расчерченная нумерованными квадратами. В своих немыслимых изгибах она проходила между различными соблазнами, подстерегающими на жизненном пути всякого человека, в особенности молодого. За первым поворотом путнику грозило НЕПОСЛУШАНИЕ СТАРШИХ, далее в определенной последовательности на него готовы были наброситься НЕВЕЖЕСТВО, ЛЕНЬ, MOTOBCTBО, ПЬЯНСТВО, СРЕБРОЛЮБИЕ и прочее. Все они были нарисованы Иваном Дмитриевичем в виде гнусных субъектов преимущественно мужского пола, хотя попадались как бы и женщины, и препакостные уродцы не то двуполые, не то вовсе бесполые.

Они с Ванечкой по очереди выкидывали кости, затем передвигали свои фишки на столько шагов, сколько выпало зерен. Путь был опасен. Если фишка вставала на квадратик, отмеченный тенью какого-либо из пороков, то, смотря по его тяжести, приходилось пропускать ход или два или даже возвращаться назад, чтобы искупить грех под сенью соответствующей добродетели. Они также встречались вдоль этой тернистой тропы, правда, не в таком изобилии, как соблазны. Их было меньше: отчасти по соображениям воспитательного порядка, отчасти просто потому, что Ивану Дмитриевичу плохо удавались положительные персонажи. Как у многих авторов, отрицательные выходили у него гораздо выразительнее.

В конце пути победителя ждал нарисованный женой ангел. В руках он держал перевязанную лентой коробку, какие много лет спустя террористы приспособились кидать под кареты императоров, губернаторов, министров и обер-прокуроров Святейшего Синода. Что лежало внутри коробки, Иван Дмитриевич предпочитал не уточнять. Ее содержимое оставалось для Ванечки загадкой — лучшей гарантией от неизбежного при любом ответе разочарования.

Ванечка бросил кости и дрожащей ручонкой взялся за фишку. От огорчения у него отвисла губа. Он уже мысленно сосчитал ходы и предвидел, что ему теперь придется пропустить три хода. Его фишка должна была остановиться на желтом, как билет проститутки, квадратике, возле которого Иван Дмитриевич изобразил мерзкую патлатую бабищу и написал огненными буквами: СЛАСТОЛЮБИЕ. Это, пожалуй, было самое опасное препятствие на пути к ангелу с бонбоньеркой. Почему так, Ванечка не в силах был понять. Лохматая толстая тетя в детской пелеринке казалась ему олицетворением преступной любви к шоколаду и малиновому варенью — страсти, конечно, роковой, но не настолько же, чтобы пропускать целых три хода.

Он еще сильнее отвесил нижнюю губу, потом в ярости смахнул с листа обе фишки и заревел.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: