Певцов пожал плечами:
— Говорит, прибежал с опозданием. В дом уже никого не впускали. А ночью готовился к экзамену, уснул только на рассвете.
— Что нашли при обыске?
— Ничего существенного. След укуса тоже не обнаружен, я осмотрел ему руки до локтя.
— И отпустили с Богом?
— Напротив, посадил на гауптвахту.
— Помилуйте, — удивился Иван Дмитриевич. — На каком основании?
— Я, господин Путилин, излагаю вам голые факты. Выводы оставляю при себе. Иначе результаты собственных разысканий вы невольно начнете подгонять под мои подозрения.
— Вы так думаете? — обиделся Иван Дмитриевич.
— Подчеркиваю: невольно! Я вас не упрекаю. Просто не хочу подавлять авторитетом нашего корпуса. Согласитесь, между полицией и жандармами есть известная разница в положении.
Иван Дмитриевич сдержался, промолчал. Бог с ним! Это обычное жандармское дело — жарить яичницу из выеденных яиц.
— Поймите, человеческая мысль не существует сама по себе, отдельно от общества, — проникновенно вещал Певцов. — Одна и та же догадка в моей голове имеет большую ценность, чем в вашей. А в моих устах — неизмеримо большую! И не потому, что я умнее. Нет! Так уж устроено государство, ничего не поделаешь.
Придавая значительность этой мысли, часы на стене пробили семь раз.
Еще совсем светло было за окнами — конец апреля, ночи почти белые под безоблачным небом, но распорядок жизни великого города не мог подчиняться капризной игре света в поднебесье. Пробило семь, и по сигналу с башни городской думы начала выступать на улицах бледная сыпь газовых фонарей. Один зажегся под самым окном гостиной. В его свете смуглое лицо Певцова слегка позеленело, стало матовым, по оттенку напоминающим кожицу недозрелого абрикоса. Ему бы пошла чалма, почему-то подумал Иван Дмитриевич.
— Почему князь пригласил Боева к себе в такую рань? — спросил он, возвращая разговор на почву голых фактов.
— Не хотел, чтобы знали о его связях с болгарскими радикалами, — поколебавшись, ответил Певцов. — Как правило, в девять часов он еще спал, и наблюдение за домом устанавливалось позднее.
— За ним следили? — поразился Иван Дмитриевич. — Кто?
— Это тайна, затрагивающая государственные интересы России, — надменно заявил Певцов. — Вам она ни к чему.
Сказано было с такой оскорбительной уверенностью, что Иван Дмитриевич аж задохнулся от обиды. Будто по носу щелкнули.
— В таком случае, — поколебавшись, все-таки сказал он, — советую обратить внимание на Преображенского поручика, с которым вы сейчас в дверях столкнулись. Не знаю, к сожалению, фамилии. Он изобрел какую-то чудесную винтовку, отвергнутую военным ведомством. — Иван Дмитриевич рассказал о кознях барона Гогенбрюка, в свою очередь, не сделав никаких выводов, только факты.
— А сами вы что же? — подозрительно спросил Певцов.
— Ну-у, тут требуется широкий взгляд на вещи. Политический. Мы в полиции к этому не приучены.
— Однако вы, кажется, решили утаить от меня одно важное обстоятельство, — сказал Певцов.
— Какое? — испугался Иван Дмитриевич.
— Отрезанная голова… Мои люди разговаривали с вашим агентом. Я приехал подробнее узнать о его визите. Что он вам сказал?
— A-а, нес какую-то чушь. Будто австрийскому консулу голову отрубили.
— Наивный вы человек, — снисходительно улыбнулся Певцов. — Все это звенья одной цепи. Да-да! Кто-то стремится посеять в городе панику.
— А чья голова? — спросил Иван Дмитриевич. — Вам известно?
— Не в том дело. Голова-то ничья.
— Как ничья?
— Из анатомического театра. Вчера студент-медик Никольский поспорил с приятелями на бутылку шампанского, что вынесет эту голову. И вынес. Пугал ею девиц, а потом бросил прямо на улице.
— Вот мерзавец! — возмутился Иван Дмитриевич. — Вы арестовали его?
— Установил наблюдение. Боюсь, что он действовал по чьей-то подсказке. Город наводнен слухами. Никто ничего толком не знает, но шепчутся во всех углах.
— А вы велите в газетах напечатать, — простодушно посоветовал Иван Дмитриевич. — Так, мол, и так: убит австрийский атташе.
— Вы с ума сошли! Тут же узнают в Европе!
— Зато здесь болтать перестанут… Кстати, вы ведь при лошадях? Не подвезете меня в Кирочную?
Едва отъехали, из-за угла вышел доверенный агент Константинов. Не застав Ивана Дмитриевича, он проклял свою собачью жизнь: ноги гудели, как чугунные, а еще предстояло обойти трактиры на Знаменской — «Избушка», «Старый друг», «Калач», «Три великана», «Лакомый кусочек». В кармане у него лежала золотая монета с козлиным профилем Наполеона III, императора французов. Иван Дмитриевич нашел ее под княжеской кроватью, в луже керосина, и вручил Константинову в качестве образца — показывать трактирщикам. При успехе монета была обещана ему в вечное и неотъемлемое владение.
Карета катила по Невскому. Вокруг раздавались крики извозчиков и кучеров, слышался неумолчный шелест литых резиновых шин, похожий на шипение пивной пены, веселая нарядная толпа с гулом текла по обеим сторонам проспекта, как всегда бывает в первые теплые весенние вечера.
— Чувствуете? — угрюмо сказал Певцов. — Повсюду неестественное лихорадочное возбуждение.
Иван Дмитриевич хмыкнул:
— Весна… Щепка на щепку лезет.
Карета была на рессорах, плавное ее покачивание располагало к откровенности.
— Весна? Может быть. Но мне, знаете, кто на ум приходит? Не Лель с дудочкой! Михаил Бакунин, как ни странно. Слыхали о таком? Да, социалист. Эмигрант. Революционеры всей Европы на него молятся. Он у них вроде папы. Говорит, что с этой братией, — Певцов указал на группу студентов у афишной тумбы, — каши не сваришь. Все маменькины сынки, крови боятся. В тайные же общества нужно вербовать всякое отребье. Уголовных, понимаете ли. Он эту сволочь по-научному называет: разбойный элемент. То они просто так убивали и грабили, а теперь будут с теорией — чтобы вызвать брожение в обществе. При всеобщем возбуждении социалистам легче захватить власть. Как и Париже…
Иван Дмитриевич подумал, что подобная идея может возникнуть у человека, никогда не бывавшего в воровском притоне, и всерьез поверить в ее осуществимость способен лишь такой же человек.
Да, Певцову определенно пошла бы чалма. Индийский факир-духовидец. Овал собственного пупа — вот арена его деятельности.
— Если вы думаете, что фон Аренсберг пал жертвой этих теорий, — сказал Иван Дмитриевич, — тогда стоит, пожалуй, другими глазами взглянуть на ту косушку из-под водки. Помните, я ее за шторой нашел? Болгарин, наверное, предпочел бы вино.
— В самом деле. — Певцов опять заглотнул наживку, задумался.
В Кирочной улице, возле двухэтажного здания с зеленной лавкой внизу, Иван Дмитриевич вышел из кареты.
— Вы здесь живете? — спросил Певцов, брезгливо озирая темную обшарпанную громадину доходного дома.
— Да, — кивнул Иван Дмитриевич.
Он выждал, когда карета свернет за угол, и направился в дворницкую, чтобы выяснить, в каком подъезде и этаже нанимают квартиру супруги Стрекаловы.
Через десять минут высокая брюнетка лет под тридцать вышла в гостиную, где ее дожидался Иван Дмитриевич, и едва он назвал свое имя и должность, сказала, что муж в отъезде.
— Мне нужны вы, мадам.
Жестом полководца, определяющего место для лагеря, она указала ему на стул, а сама опустилась на крошечный турецкий пуфик.
На стене висела фотография — портрет унылого, щекастого и толстогубого мужчины в парадном мундире Межевого департамента. Под фотографией — две скрещенные гибли.
— В каких кампаниях участвовал ваш супруг? — вежливо осведомился Иван Дмитриевич.
— Ни в каких не участвовал.
— Отчего же сабли?
Не ответив, она сморщила нос, и эта ее гримаса, исполненная чисто женского, даже, скорее, девичьего презрения, была внятнее любых слов. Только сейчас Иван Дмитриевич оценил особую стать своей собеседницы. В ее мощной шее, в сильных, но пленительно вяло двигающихся руках, в прямой спине и маленькой голове с тугим пучком черных волос виделось нечто завершенно-прочное, литое. Вместе с тем ничего мужеподобного. Это была красота чугунной пушки, которая в русской грамматике недаром относится к женскому роду. Такая женщина, имеющая такого мужа, и впрямь могла полюбить князя фон Аренсберга, в прошлом лихого кавалериста, героя сражений с итальянцами и альпийских походов.