— Куды ты заторопилси-то? — возразил дед, нерешительно принимая икону. — Утром благословлю да и поедешь. Негоже ведь после водочки под благословенье-то становиться.

— Э-э, батюшка, чего уж там! Какая это выпивка, счет один. Отец Василий вон полштофа принял да в храме после того Патьку нашу окрестил на страшно́й неделе, — настаивал на своем Макар. — Рано мы уедем, провожать не приходите. Теперь вот попрощаемся — и все.

Не стал дед противиться настоянию сына, хотя и поспешности его не понимал, и упоминание об отце Василии не одобрил в душе. Благословил он ратника, распрощались все, как полагается, и ушли.

А у Макара в душе творилось что-то неведомое и вроде бы неожиданное. Конечно, радости предстоящий отъезд не вызывал. Но и ни страха перед грядущим, ни горечи расставания с родными, ни сожаления о покидаемой мирной жизни — ничего такого он не испытывал. А витало над всем этим какое-то незнакомое и непонятное облегчение. Он долго не спал и не вдруг сообразил, с какой стороны явилась к нему эта легкость в столь не подходящий, казалось бы, момент.

Дарья всю ночь лила слезы, не давая подушке просохнуть, и это «отпевание» еще настойчивее торопило Макара выбраться из родной избы. Он до мельчайших подробностей вспомнил момент, как ужалил Кестер инженера Зурабова за то, что тот будто бы прячется здесь, в шахте, от призыва в армию. Как взбеленился Яков Ефремович от этих слов, как схватились они за пистолеты, как разнимали их, что говорил потом Зурабов — все вспомнил. И хотя сам он ничего не предпринимал для отсрочки призыва, где-то подспудно гнездилось в нем непонятное и почти неуловимое чувство неловкости, этакой пришибленности. Может, оттого манило его одиночество, оттого и на охоту из хутора сбежал…

В город выехали они с Дарьей до́ свету, словно бы воровски. Ребятишек будить не велел Макар. Влез на полати, на Зинку с Федькой поглядел пристально и, не тревожа их прикосновением, попятился назад, путаясь обутыми ногами в большой ватоле. После того протопал в горницу, склонился над зыбкой и, разгладив усы, едва коснулся губами нежной Патькиной щеки.

Зинка остается хозяйкой в доме. Ежели неустойка выйдет в ее хозяйских делах либо с Патькой не сумеет справиться, тогда пошлет Федьку к Настасье — на выручку ее позовет.

В розвальнях, заваленных сеном, лежал Макар по-барски — конем правила Дарья. Всю дорогу дивилась она поведению мужа. То он вскакивал и обнимал ее, то принимался неловко, неумело целовать заалевшие от морозца щеки, клещом впивался в мягкие губы и все уговаривал Дарью не ехать с ним на станцию, а довезти лишь до города и сразу вернуться домой.

Где-то на полдороге согласилась она с доводами мужа о том, что лишние часы толкотни на сборном пункте, ожидания отправки на станции ничего хорошего ей не принесут, а ребятишкам до поздней ночи одним бедовать придется.

Рассвет подступился незаметно, и был он серый, неуловимый какой-то, тягостный. Низкие лохматые тучи медленно плыли с запада, словно бы нехотя роняя крупные редкие снежинки. Так же серо́ и тоскливо было на душе у Дарьи. Хоть и согласилась она не провожать мужа до отправки эшелона, но сделала это вопреки своей воле и незаметно для себя искала какую-нибудь зацепку, чтобы отказаться от этого уговора.

— Слышь-ка, Макар, — молвила она после долгого раздумья, — враз да еще отсрочку тебе дадут? Чего ж ты пешком, что ль, домой-то воротишься?

— Х-хе, Дашуня, — усмехнулся Макар, — да нешто такое бывает, чтобы ружье стрельнуло, а пуля назад воротилась? Гляди ты, чего ей приблазнилось! Да ежели и выйдет какая заминка, так сам попрошу не ворачивать назад.

— Ой! — со стоном вырвалось у Дарьи. — До чего ж тебе вся родня надоела, а жена законная, знать, больше всех.

— Нет, женушка милая, никто не надоел. А совестно мне оставаться дома…

— Ишь, совесть его извела! — перебила Дарья. — Да то ли один ты в хуторе остался!

— Один и есть. Всех годков моих давно побрали, и помоложе какие, всех подчистили, и старшие тама многие. Всех я по пальцам пересчитал… А надысь бабка Пигаска мине у двора встрела, ровно до пяток глазищами пронзила да ехидно так спрашивает: «Волю-то не дешево, знать, купил, соколик?»

— Мало ли чего бабка сморозит, — возмутилась Дарья.

— Да не в ей одной дело и не в том, что другие так же могут подумать. А как глядеть в глаза овдовевшим бабам, как сиротам в глаза глядеть, скажи ты мне!

— Для того ты надумал своих сирот скорейши понаделать, а мине вдовой оставить?

— Не дури, Даша. Чего ж мы красивше других, что ль? Ведь я и так чуть умом не тронулси. До людей дело не дошло, а вот собаку Прошечкину пришиб ни за что ни про что…

— Да с чего ж бы это?

— Помолчи да выслушай все… Я и теперь в толк не возьму, для чего стрельнул по ей…

Дарья угнездилась в сене, как наседка, и, не перебивая мужа, выслушала его откровение до конца. Потом, вглядываясь в едва задернутую розоватой пленкой отметину от Гаврюхиных зубов на скуле у Макара, с усмешкой сказала:

— Собаку ни за что убил, а сами посля того, как кобели, грызлись. Ну, коль невтерпеж, так побили бы друг дружку по-людски, кулаками, что ль. Для чего было рожу-то похабить?

— Э-э, Даша, эт завсегда так бывает: богатый в драке берегет рожу, а бедный — одежу. Глянь, шубенка моя целехонька. И Гаврюхе я ничего не попортил, кроме бороды… Борода отрастет, скула заживет — вроде бы ничего и не было.

— Нет, Макар, — возразила Дарья, своя кожа шубы дороже. Чего ж ее зря-то рвать?

— Подумаешь, кожа. Вот бы на войне такая же драка была: ружья в сторону, шашки долой и — стенка на стенку!..

Макару хотелось побалагурить, чтобы отвлечь Дарью от тяжких мыслей, но, приподнявшись на локте и увидя пригородные мельницы, сменил разговор, поскольку времени на пустые слова уже не осталось.

— Даша, Даш… ты хоть и бойкая до невозможности баба… Бешеного цыганского жеребца и то вон как уездила. Ведь сам тот цыган, хозяин, не мог на его сесть, а ты укротила такого зверя…

Макар лихо крутанул свой пшеничный ус, всунул его в рот и зажевал, будто норовистый конь, подскочив к барьеру, затоптался на месте. А Дарья глядела на него недоуменно и никак не могла сообразить, для чего это припомнил он давнее лихачество ее.

— Какой-нибудь завалящий мужик не подступится к тебе… Но ведь бывает же с бабами… с тоски… они и по своей охоте поддаются…

— Ах, дак вот он об чем! — перебила Дарья. — Башку под топор несет, а в той башке не об детишках оставленных думы, не об муках бабьих, а вон об чем!

— Ну, Даша, ты…

— Да вы сами-то, — взорвалась Дарья, — мужики окаянные, чуть от своей бабы отворотилси, уж на чужую глаза пялит.

— Не все такие, Даша. А коль бывает чего, дак, може, оттого, что своя баба плохо привечает.

— Черт вам угодит! — вскрикнула Дарья. От их шума конь заволновался и побежал быстрее. — Сколь волка ни корми, он все в лес глядит.

— Да не шуми ты, ради Христа, — взмолился Макар. — Гляди, вон Рыжку и то напужала… Ну, бывает, что пошаливают иные мужики, дак ведь не все такие…

— Вот и бабы не все такие.

— И опять же, слышала, небось, чего старики-то сказывают, — гнул свое Макар. — Мужнин-то грех за порогом остается, а жена все домой несет. Оттого мужику завсегда больнее от бабьего греха.

Раньше Дарья не слышала такой пословицы и была удивлена ее простоте и правде, оттого с возражением замешкалась. А Макар, видя ее замешательство, подумал, что снова обидел жену, и, не желая добавлять горечи в последние минуты перед расставанием, заговорил торопясь:

— Ладноть, Даша, ты уж мине прости, непутевого дурня. Да и прощаться, знать, пора приспела… Во-он до того краю татарского кладбища довезешь — и будя. Домой поворачивай. А я по-солдатски, с котомкой, по городу пешком вдарюсь.

Слова эти повернули Дарью к жестокой действительности. Ни согласиться с мужем, ни возразить ему она уже не могла — слезы хлынули сами собой и отделили ее от мира водянистой пеленой. Все поплыло вокруг, а горло перехватила колючая горечь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: