— А казаки тама, в Турции, есть? — пошутил было Макар.
Но тут Кестер грохнул кулаком по столу — искры из трубки посыпались, огонь в лампе испуганно дрогнул. И, глядя на Зурабова остекленелыми глазами, понес, как ошалевший конь по ухабам:
— Да, да! Мой сын воюет. Он имеет царскую награду, его произвели в офицеры! А ты, черная обезьяна, глубокие тут ямы копаешь, чтобы от фронта спрятаться!
Зурабов, как ужаленный, вскочил на другом конце стола. Никто не заметил, когда в руке у него появился браунинг. Кестер тоже поднялся на ноги, отступил вправо от стола и, сунув волосатую жилистую руку за пазуху, выдернул оттуда точно такой же браунинг. Тихон бросился к Зурабову, а Макар с Геннадием — к Кестеру.
— Яков Ефремыч, Яков Ефремыч! — твердил Тихон, отталкивая руку с пистолетом. — Чего ты с ним связался!
Макар ломанул Кестеру руку, на вывих — пистолет выпал из нее, а Геннадий отшвырнул его ногой под порог.
— Э, господа хорошие, — усмехнулся Макар. — Чего ж вы тута, на хуторе, войну-то затеяли? Ехайте со мной, глядишь, вместе и завоюем енти самые Драданеллы.
— Да, да, — бормотал Геннадий, — правильно где-то сказано, что война есть продолжение политики путем насилия. До чего же наглядный пример подали!
— Ну, вот чего, — объявил Тихон, — повоевали и будет. По местам все. Спать! А на другой раз перед началом такой беседы игрушки эти я у вас отберу и спрячу. Гляди-ка ты, Аники-воины!
Ругаясь матерно, Кестер пошел к порогу, поднял там свой пистолет и хлопнул дверью.
Оставшиеся переглянулись молча. А Зурабов, гася злую улыбку и пряча браунинг в карман, сердито спросил:
— Неужели вы не видите, что этот промозглый монархист не только за тем сюда ходит, чтоб царскую правду нам доказывать?
— Ну, мало ли кто за чем ходит, — возразил Макар, совершенно не задумываясь над словами Зурабова. — Я вот за своим ружьем к Тихону пришел, да засиделся тута.
— Не балабонь, Макар, — осадил его брат, легонько покашливая в кулак. — Дело говорит Яков Ефремович. Давно я к ему приглядываюсь — не с добром ходит он сюда. Уж сколь разков то на Прийске встрену его, то в Кочкаре. И все налегке в своей линейке катается, без всякой поклажи. К Федосову, знать-то, он ездит, к жандармскому унтеру.
— Именно это я и хотел сказать, — подтвердил Зурабов. — Только ты, Тихон Михалыч, не бойся. Если бы раньше, до войны, то, может быть, нас бы и пощипали, а теперь…
— Могу сообщить новость, — перебил его Геннадий, — этого самого Федосова на прошлой неделе туда же отправили — на фронт. Вчера в конторе у Баласа слышал.
— Дак ведь на его место, небось, другой сыщется, — вставил Макар. — А нас все равно дальше фронта не пошлют. Вы через недельку-другую вместе с последними железками в Джетыгару подадитесь, я — в солдаты, и останется тут один Тихон — за всех отвечать, — засмеялся Макар.
— Да так, пожалуй, оно и выйдет, — согласился Зурабов. — Только с Тихона Михалыча никакого навару им не будет. Да и Кестер перестанет к нему ходить.
Распрощались и разошлись мужики, а у Тихона беспокойство долго еще не проходило после этого вечера. Ведь одно дело — лишь собственные подозрения, и совсем другое, когда подтвердились они всеми. Ведь, кроме Макара, все, выходит, понимали, для чего тут Кестер чуть ли не каждый вечер околачивается. Вспомнилось Тихону, что и Виктор Иванович давненько тут не показывался, и Прошечка не заходит на огонек, и Чулок совсем перестал к ним заглядывать. Только вот кум Гаврюха бывает реденько, да еще Филипп Мослов, Матвей Дуранов изредка забегают. Но в споры они не ввязываются, только газетные вести с фронтов узнают. Леонтий Шлыков — тот все Гришкины письма читать приходит. Тоже, давно уже не был. Вместе Гришка с Василием где-то горе мыкают. И от Василия тоже давно никаких вестей нет.
Мог бы Тихон спокойно спать и не бояться лукавого Кестера, если бы знал, что жандармские конторы, буквально завалены всякими нежелательными донесениями, а меры не успевают они принимать даже к тем, кому в предвоенное время в двадцать четыре часа кандалы бы изладили.
К тому же и на фронте события творятся невиданные. До братания с противником дело доходит! Но в газетах и журналах про то не пишут. Сплошное геройство там разрисовано. Тихон видел у Зурабова в журнале «Нива» белые пятна, как заплатки, на страницах и спросил, почему так плохо пропечатано. А это, говорит, цензура такие куски выкидывает, чтоб не все народу известно было.
А слухи-то все равно доходят. Говорил о братании Зурабов, только без Кестера. И Василий в последнем письме написал, что ходили они «в гости к немцам». Как это понимать? Может, в разведку ходили, а может, и на самом деле брататься. Только письма Тихон давно перестал читать при Кестере и Леонтию шепнул, чтобы при нем «не таращился» с Гришкиными посланиями.
Теперь Леонтий к Тихону в кузню по этим делам приходит, вместе с Манюшкой. Заодно узнают и о том, что Василий пишет, коли вместе они находятся. И кажется порою Леонтию Шлыкову, что сын его непутевым сделался, погряз в каких-то тайностях. Видать, недоброе против самого царя замышляет. Одно утешение в том находит Леонтий, что Василий Рослов рядом с Гришкой, а он — солдат бывалый и ничего худого не допустит.
В Боровое Прошечка ездил зачем-то. До вечера едва с делами управился, и заночевать пришлось там. Но просыпается он со вторыми петухами, потому день у него начинается раньше всех. Выехал из Борового затемно и к станице Бродовской подкатил еще светать не начинало.
Савраска его в корню шел крупной, убористой рысью, а гнедая пристяжка подхватывала иногда наметом, взрывая неглубокий снег возле неторной, еще ненаезженной дороги. Колки по бокам стояли праздничные, убранные богатым серебром куржака и, сказочно кудрявые, белели на фоне черного звездного неба. Вспотевшие кони тоже густо куржаком покрылись и мастью теперь похожими стали. Морозец перед утром заметно покрепчал, но движений не сковывал, не давил, как зимой, а лишь придавал бодрости.
Тишина ли эта нерушимая, простор необъятный или дорожное одиночество и ровный бег коней размягчили жестокое Прошечкино сердце. Вроде бы против воли и вопреки рассудку, непременно захотелось ему к свату заехать, к Палкину Захару Ивановичу.
Полтора года Прошечка не бывал у свата и не раз говорил со злобой, что до самой смерти ноги его не будет в палкинском доме. А дочь свою, Катьку, проклял после того, как потерялась она, и не велел произносить ее имени.
Сколько с тех пор пролила слез Полина, жена Прошечкина, того никто не знает. Да и сама она не считала. Но при муже держалась и виду не показывала. А разве такое спрячешь? Не прошло и полгода, как пышные волосы ее, словно пеплом посыпали, а теперь и вовсе белыми-белыми сделались — вот как этот самый куржак на березах. Только не блестят так празднично.
С этого, кажется, и началось нынче у Прошечки. Где-то еще на половине пути, даже раньше, когда кончился сосновый лес, потом и смешанный миновался, дорога побежала полями, все более раздольными и неоглядными. Реже стали встречаться и березовые колки. Глянул нечаянно Прошечка влево и обомлел:
— Господи, красота-то какая! Да эт ведь Польки моей голова торчит! — изумленно ахнул Прошечка. — Гляди ты, молодая совсем, а волосы как раз теперешние. И коса на затылке шишкой завернута. Диво!
Он даже ясно увидел глаза, нос, губы молодой Полины и едва не вывернул себе шею, впившись взглядом и следя за этим кустом, неумолимо уплывающим назад. Это хрустальное чудо, резко очерченное на фоне черного неба, не изменилось и не потеряло формы даже тогда, когда Прошечка миновал его и шишка на затылке спряталась. Так и врезалось в память диво это дивное, а мысли далеко в прошлое отскочили, в юность. И как же удивительно похожа Катю-ха на молодую свою мать!
— Точка в точку, как мать в дочку, — вслух рассуждал Прошечка. Любил он так вот наедине поговорить с собою. — И где ж ты есть, Катюха, дочь моя непутевая? Али была под венцом — и дело с концом? Жива ли ты, либо уж на тот свет давно переселилась?.. Стоп! — оборвал он себя и вожжи натянул, придержав коней. — Да ведь не Польку я, знать, видел-то, сама Катюха мне и приблазнилась! Она! Она! А волосы, может, и у ей теперя как раз белыми сделались, коли жива. Сколь бед-то, небось, перенесла, беспутная!