— Принеси-ка воды, Степка, — велел Тихон.
А Гаврюха с Макаром вцепились друг в друга — рожи и руки кровищей залиты — не поймешь, у кого что побито.
Приволок Степка с полведра ледяной воды, плеснул — расцепились воители. Оказалось, что Макар выдрал с мясом клок бороды у Гаврюхи. Всего с год, как отращивать ее начал. Не ахти красивая борода была, а теперь и вовсе — поглядеть да плюнуть. Но и Гаврюха в долгу не остался: прокусил Макару кожу на скуле, пониже уха.
Поднялись мужики. Макар снегом умываться начал, а Гаврюха — к Прошечке:
— Ну, дык чего ж ты, дашь, что ль, посуленную-то?
— Возьми, черт-дурак, возьми! — посмеиваясь, Прошечка юркнул в лавку, тут же вернулся и бросил Гаврюхе сороковку, как собаке блин, тот поймал ее. — Возьми, слышь. Обманывать, что ль, я стану, коль уважил ты мине. Довоенная еще завалялась.
Гаврюха схватил ее, ненаглядную, и бросился опять к Макару, на ходу вышибая пробку.
— Кум Макар, кум Макар! Погоди! Мировую выпьем. Вместе заработали.
— Давай выпьем, — отозвался Макар.
А Гаврюха протянул ему ополовиненную уже бутылку, обтирая мокрую бороду и приговаривая:
— Пей, кум, — настоящая, довоенная, не самогонка. И где ж он ее берег-то, черт сполошный?
Макар, покрутив посудину, пропустил пару добрых глотков, оторвался, замерил остаток, прищурив глаз, и еще приложился. Остальное подал, Гаврюхе, примолвив:
— Собаку-то оттащи ему.
Захватив ружье и дубинку, Макар направился к плотине. Дома ухитрился на глаза Дарье не попасть, в избу не заходил. Оседлал верного своего Рыжку, собак захватил и — за ворота.
Легко и бесшумно катились некованые розвальни по белой, еще не накатанной дороге. Снег лениво падал большими хлопьями и пушисто и глухо дорогим ковром стлался вокруг. Копыта Воронка, бежавшего охотно и резво, плюхались, будто в мягкую кошму, почти беззвучно.
Виктор Иванович Данин, завалившись в душистое сено, брошенное в сани, прикрыл ухо вытертым воротником старого полушубка и погрузился в свои нелегкие думы.
Погода — сказочная, дорога — пушистая, конь и без понуканий ладно идет. Сначала мысли перескакивали друг через дружку, а после застряли на одном: от Антона Русакова давно никаких вестей нет. Ясно, что в Самаре отчего-то не пожилось ему. Либо в лапы к жандармам попал, либо скрывается где-то. А может быть, думалось Виктору Ивановичу, исполнил он свое намерение да на фронт подался. Все может статься.
Михаил Холопов (Иван Воронов), поскольку жил он все эти годы на легальном положении, хотя и под чужой фамилией, туда же угодил, на фронт. А Куликов Алексей сам легонько попрашивается в армию, но не берут его. Боятся, видать, жандармы расстаться с ним — негласное наблюдение снова учредили. Что-то тревожит их и заставляет держать Алексея на виду, возле себя.
Лавка книжная, окончательно разорив своих владельцев, приказала долго жить. Алексею пришлось официально обратиться к властям с просьбой о закрытии лавки, поскольку открытие ее было дозволено этими самыми властями. Тогда вот и состоялся тайный разговор между жандармским полковником Кучиным и Вороновым Иваном. Настойчиво, хотя и осторожно, полковник предлагал Ивану доглядеть за деяниями Алексея. Но предложение это было столь неожиданным, что ошеломило Воронова, и он отказался, сославшись на то, что пути их с Куликовым расходятся, поскольку лавка закрывается, что политикой он никогда не занимался и не интересуется ею, что, если не найдется в городе подходящего дела, уедет отсюда.
Вскоре после этого разговора вечный солдат Михаил Холопов опять стал царским солдатом и отбыл на фронт. Виктор Иванович пожурил его за опрометчивость, а в душе очень гордился тем, что работали они, выходит, без ошибок. Вроде бы высшей наградой пожаловал их жандармский полковник.
Ровный, бесшумный бег коня и завораживающее кружение пушистых снежинок, накрывавших верхний бок полушубка и сено в розвальнях, убаюкивали, ласково прижимали сонным покрывалом. Уже сквозь дрему у Виктора Ивановича вспорхнула мысль о Валентине, старшей дочери. Недолго побыла она мужней женой, да вот второй год в солдатках числится. Зятя Виктор Иванович с Анной всего разок и видели — чем-то он им не поглянулся, но с одного раза не доглядеть всего, не узнать. Даже матерью побывать успела Валентина — всего полгодика. Прибрал бог младенца, а Валька теперь ворочает в казачьем хозяйстве. Правда, повезло ей — в небогатую и небольшую семью вышла, в малом то хозяйстве полегче…
Вдруг несильный толчок почувствовался и — короткий вскрик. Вскинулся Виктор Иванович, натянул вожжи. Возле саней в снегу барахтался человек, пытаясь подняться. Проскочив его, саженях в трех остановился Воронко.
— Колька, волк тебя задави! — воскликнул Виктор Иванович, узнав в поднявшемся младшего Кестера. — Ты в город пробираешься аль домой?
— До-омой! — тягуче вырвалось у Кольки.
— Ну так садись ко мне, подвезу. Тут ведь еще верст двадцать до хутора-то наберется.
Уговаривать Кольку ни к чему. Отряхнув снег с шинели и потирая ушибленное левое плечо, он с радостью вскочил в сани.
— Больно ушибся-то? — спросил Виктор Иванович, трогая коня.
— Да ничего, — безразлично отмахнулся Колька, — перетерпится.
— Перетерпится, волк тебя задави. Эт ведь вышло, как у той Насти…
— У какой?
— Да была одна такая девка Настя. Идет она по улице к своему двору и ревет коровой. Рот у нее разорван, зубы выбиты. Отец у ворот и спрашивает: «Кто тебя, дочка, обидел?» — «Да вон, — отвечает, — дядин Ванька, разиня. Ехал посеред улицы и мне прямо в рот оглоблей заехал!»
— Оно почти что так и вышло, — невесело хихикнул Колька и заторопился с оправданием: — Только мне не в рот оглобля-то попала, а в плечо да сзади. Ветерок встречный, дорога мягкая — совсем не слышно коня… Толкнул оглоблей в плечо… Да мне уж к одному.
— Как это — к одному? — насторожился Виктор Иванович, глядя Кольке в лицо и примечая ссадины возле висков, на скулах, на ушах у парня. — Случилось чего-нибудь? Отчего же ты среди недели домой идешь? Что, у отца лошади не нашлось?
Колька не знал, что и отвечать. Веки покраснели, слезы из-под них сами собою выкатились. Видя неловкое замешательство парня, Виктор Иванович пожалел его:
— На ходу-то не холодно было тебе, а в санях прохладно, небось, покажется. И тулупа у меня нет…
— Да не холодно, — успокоил его Колька, — не озябну… Дома, кажись, отогреет меня отец…
Ему немыслимо стыдно было признаться в том, что произошло в гимназии, но в то же время нестерпимо хотелось поделиться своим горем хоть с одной живой душой. Знал он, что Виктора Ивановича уважают в хуторе все, кроме, пожалуй, его отца.
Виктор Иванович терпеливо ждал, пока справится парень с нахлынувшими чувствами. Повздыхал, покривился Колька, глаза рукавом шинели вытер и, словно в холодный омут шагнул, признался:
— Прогнали меня из гимназии…
— Как? — вырвалось у Виктора Ивановича. — За что?
— Да ребята ручку сажей вымазали у классной двери, — давил из себя Колька с трудом, — поп руку испачкал да потом белую ризу рукой-то извозил…
— Ах, волк вас задави, проказники! — засмеялся Виктор Иванович. — А ты-то при чем же тут?
— Поп жаловаться пошел классному наставнику, — повеселел чуток и Колька, — меня дернуло ручки эти самые бумагой протереть…
— На этом деле и попался?
— На этом, — согласился Колька, не вдаваясь в подробности.
— А чего это у тебя по всему лицу отметины, дрался, что ли?
— Нет, не дрался. Наставник это меня… допрашивал…
— Ах, злой-то ведь какой, волк его задави. А ты не сознался?
— Да в чем же сознаваться мне, коли не делал я этого!
— Ну-ну, — неопределенно произнес Виктор Иванович, — теперь, стало быть, с отцом предстоит беседа…
— Предстоит, — вздохнул Колька. — Домой хоть не показывайся.
Виктор Иванович долго молчал, что-то в уме прикидывал, сбросил рукавицы и, свертывая цигарку, ласково спросил: