Так всё-таки: таились или сразу дали «коршунам» «немаловажную взятку»? Молчали, опрашиваемые поодиночке, или устроили складчину для мздоимцев? Заметим: по версии Андрея Михайловича, именно крестьяне, а не родственники покойного, которых не было в деревне, когда там находились «коршуны», выступают взяткодателями, признавая, таким образом, свою вину. И только во вторую очередь возникает вопрос: откуда нищие крестьяне во время засушливого лета, когда съедены все припасы и нечего продать, могли в несколько дней добыть деньги на взятку «стае» корыстных чиновников? (Разве что попросить в долг у помещиков-соседей, тех же Хотяинцевых, сделав и их соучастниками преступления.) «Сделка эта кажется очень малоправдоподобной и чересчур опасной для обеих сторон»23, — писала Нечаева, предположив, однако, что искомую взятку дали как раз-таки родственники убитого, ибо раскрытие убийства грозило ссылкой в Сибирь всему мужскому населению Черемошны, а также разорением имения, в котором состояло все наследство семерых детей умершего. Но возникает вопрос: когда родственники успели это сделать, если уже 16 июня на имя тульского гражданского губернатора из каширского суда было отправлено донесение о скоропостижной смерти даровского помещика с припиской: «По произведенному временным отделением сего суда следствию в насильственной смерти его, г. Достоевского, сомнения и подозрения никакого не оказалось, а последовала таковая... от апоплексического удара»?24
Версии, изложенные потомками тех крестьян, кто якобы убивал барина в 1839-м или знал об убийстве, столь же проблематичны. Эти «свидетели» «свидетельствовали» по слухам и преданиям седой старины; они, еще не родившиеся, когда произошла эта история, охотно рассказывали московскому писателю Д. М. Стонову в 1924-м и ученым В. С. Нечаевой и М. В. Волоцкому в 1925-м, какой плохой, злой и жестокий был барин, владевший их дедушками и бабушками: «Зверь был человек. Душа у него была темная... Строгий, неладный господин... Крестьян порол ни за что»25.
Что в этих показаниях — истина, а что — клевета на того, кого уже некому защитить? «Неужели можно допустить, — риторически вопрошала Нечаева в 1979 году, — что восьмидесятилетние старики-крестьяне взваливали на своих отцов и дедов обвинение в несовершенном ими убийстве?»26
Но в 1925 году в стране победившей революции, которая привела к полному уничтожению помещиков как класса и одобрила расстрел царя вместе со всей семьей, былое убийство, да еще всей деревней, рядового помещика, злодея по определению, считалось вовсе не грехом, а доблестью и геройством, поступком революционного значения, а значит, рассказчики могли смотреть на прошлое своих дедов через призму новой идеологии, хотя объясняли обретенную смелость соображениями давности: «Теперь все равно никого нет на свете, давно сгнили, — можно сказать»27.
По версии даровских крестьян, убивали мужики черемошинские, по сговору четверых, не выехавших на работу и сказавшихся больными, чтобы заманить во двор барина, который наверняка захочет «вылечить» их палкой. Так будто бы и случилось. «Мужики бросились, рот барину заткнули, да за нужное место, чтоб следов никаких не было. Потом вывезли, свалив в поле, на дороге из Черемошни в Даровое. А кучер Давид был подговорен. Оставил барина да в Моногарово за попом, а в Даровое не заезжал. Поп приехал, барин дышал, но уже не в памяти. Поп глухую исповедь принял, знал он, да скрыл. Крестьян не выдал. Следователи потом из Каширы приезжали, спрашивали всех, допытывались, ничего не узнали. Будто от припадка умер, у него припадки бывали»28. В этой версии, как уже было сказано, потерян доктор Шенрок, изменено место преступления (потерпевшего нашли не там, где убили), уменьшилось число преступников (не 15, а всего четверо) и, самое главное, отсутствует факт взятки. Из чего следует, что «стая коршунов» написала донесение губернатору о ненасильственной смерти безвозмездно! Как видим, версии «свидетелей по слухам» радикально противоречат одна другой.
...Спустя неделю после смерти М. А. Достоевского в Даровое приехала неродная «бабинька» О. Я. Нечаева с полномочиями от Куманиных, в доме которых она жила, забрать в Москву сирот Колю и Сашу. Это означало, что Куманиным уже все было известно, и скорее всего от соседей. Те же соседи могли написать и Федору — один из Хотяинцевых в марте 1839 года уже справлялся, по поручению М. А., о делах его сына (ревельского адреса Михаила деревенские соседи не знали). Неизвестно, кто первым и что именно сообщил Федору о трагедии. Михаил же узнал о ней из письма Федора, посланного в середине июня29. 30 июня Михаил писал Куманиным: «Из деревни я не получал еще никакого известия, а брат пишет очень неясно о всем происшедшем; потому я почти ничего не знаю подробно. Слышал только, что Вы взяли детей к себе, и пролил слезы благодарности!.. Дяденька! Тетенька! замените им родителей; не дайте почувствовать им ужасный гнет сиротства...» Смерть отца Михаил называл ужасной (и значит, так она ощущалась и Федором), но вовсе не по криминальной причине: «Два дня на поле... быть может, дождь, пыль ругались над бренными останками его; быть может, он звал нас в последние минуты, и мы не подошли к нему, чтобы смежить его очи. Чем он заслужил себе конец такой! Пусть же сыновнии слезы утешат его в той жизни!»
В письме была приписка, адресованная сестре Варе: «Ты потеряла лучшего друга и нежнейшего из отцов!» Очевидно, насильственная версия в тот момент еще не пробила себе дорогу к братьям Достоевским.
Меж тем «бабинька», побывав на погосте и поклонившись могиле, была звана (как известно из воспоминаний Андрея Михайловича) к владельцу села Моногарово П. П. Хотяинцеву, который открыл гостье глаза, назвав истинную причину смерти — убийство. Вряд ли, однако, Хотяинцев указал источник шокирующих сведений. Но если он был ему известен, то от кого? От попа Духосошественской моногаровской церкви, который был в сговоре с крестьянами, не выдал их следствию, но почему-то выдал барину? Скорее всего, сосед-помещик пользовался слухами, которые ползли по деревне (но почемуто не доползли до следствия), или сам стал их сочинителем. Так или иначе, Хотяинцев (по версии, слышанной А. М. от взрослых родственников) не советовал ни гостье, ни другим родным возбуждать дело — детям отца не воротить, истина о смерти только разорит их, ибо угрожает всем мужчинам Черемошны каторгой. «Трудно предположить, чтобы виновное временное отделение дало себя изловить» — таков, в изложении мемуариста, был самый щекотливый резон Хотяинцева, считавшего, что следствие корыстно скрывает правду о смерти соседа. Но зачем? Взятка? Но кто дал деньги? Всё те же вопросы, на которые нет ответов.
Как показывает Федоров, именно «бабинька» привезла в дом Куманиных навязанную ей в Моногарове постыдную тайну и пустила ее в круг родных и детей покойного. Оттуда же будет инициирован новый виток следствия. 6 июля местный помещик А. И. Лейбрехт заявит в каширском суде (и даст показания на бумаге), что Хотяинцевы выражали «сомнение в смерти соседа и подозрение на крестьян»: дворовая девка Достоевских слышала якобы крик барина, а его крепостные были так озлоблены против него, что били умершего по пяткам и не хотели вносить тело в церковь. Представитель дома на очной ставке отречется от ранее сказанного, но Лейбрехт неожиданно обнажит интригу: этот Хотяинцев сам просил его, Лейбрехта, передать исправнику Елагину, что моногаровский хозяин ждет Елагина к себе, чтобы возбудить дело. «Так впервые раскрывается для нас источник слуха об убийстве: сосед Достоевского, с которым ведется нескончаемая тяжба... Именно от него идет версия об убийстве — и в Каширский суд, и к московской родне, и к детям»30.
Версия о естественной смерти М. А. Достоевского и невиновности крестьян вызвала в конце 1970-х новый виток споров. Оппоненты Федорова (среди них первое слово принадлежало Нечаевой) указывали, что данных о злодейских намерениях П. П. Хотяинцева нет и мотивов, по которым он мог распускать заведомо ложные слухи, подсылать в суд доносчика, длить судебное дело (оно затянется на 16 месяцев), у него не было. Напротив, утверждали оппоненты, есть множество свидетельств о дружеском общении соседей, невзирая на тяжбу, а Мария Федоровна так вообще часто бывала в Моногарове («я, друг мой, — писала она мужу в 1835-м, — запировалась у Хотяинцевых в Духов день, от обедни затащили меня с детьми обедать»).