Очередь была за Белинским: «наши» ждали сигнала от критика, сотворившего себе кумира, которого они решили разжаловать до «кумирчика». Следуя убеждению говорить только правду и зная, что кружок внимает каждому его слову, Виссарион Григорьевич постепенно снижал градус похвал и превращал плюсы в минусы. «Свои» хорошо улавливали разницу:

«Двойник» сначала вроде и нравился Белинскому, он «местами» даже восхищался, утверждая, что только Ф. М. мог доискаться до таких изумительных психологических тонкостей, и как будто защищал героя с его метаниями от реального к фантастическому. Но вот тон... Анненков, например, почувствовал, что критик имеет некую заднюю мысль, которую пока не считает нужным  высказывать. В  журнальном отзыве  марта 1846-го задняя мысль вышла наружу: Голядкин трактовался как обидчивый, помешанный на амбиции субъект. «Ему всё кажется, что его обижают и словами, и взглядами, и жестами, что против него всюду составляются интриги, ведутся подкопы... Обидчивость и подозрительность его характера есть черный демон его жизни, которому суждено сделать ад из его существования... Итак, герой романа — сумасшедший!»68

В одобрительной рецензии «свои» прочитывали намек: в герое, как в мутном зеркале, узнавался автор. Белинский, в передаче Панаевой: «Что за несчастье, ведь несомненный у Достоевского есть талант, а если он, вместо того чтобы разработать его, вообразит уже себя гением, то ведь не пойдет вперед. Ему непременно надо лечиться, все это происходит от страшного раздражения нервов. Должно быть, потрепала его, бедного, жизнь! Тяжелое настало время, надо иметь воловьи нервы, чтобы они выдержали все условия нынешней жизни. Если не будет просвета, так чего доброго, все поголовно будут психически больны!» Но у Достоевского не было воловьих нервов...

Панаева: «У Достоевского явилась страшная подозрительность... Почти в каждом слове, сказанном без всякого умысла, находил, что желают умалить его произведение, нанести ему обиду. Он приходил уже к нам с накипевшей злобой, придирался к словам, чтобы излить на завистников всю желчь, душившую его. Вместо того чтобы снисходительнее смотреть на больного, нервного человека, его еще сильнее раздражали насмешками».

Белинский (в рассказе Панаевой о поведении Достоевского и Тургенева): «Что это с Достоевским! говорит какую-то бессмыслицу, да еще с таким азартом... Ну, да вы хороши, сцепились с больным человеком, подзадориваете его, точно не видите, что он в раздражении, сам не понимает, что говорит». А Достоевский, утрачивая ощущение минуты, громко возмущался, что даже такой человек, как Белинский, по три часа просиживает за преферансом, будто какой-то тупоумный чиновник (обычными партнерами Белинского по карточной игре были те же Панаев с Некрасовым).

Сигналы от Белинского звучали все громче. «Достоевского переписка двух шулеров, к удивлению моему, мне просто не понравилась — насилу дочел. Это общее впечатление»69,— писал он в феврале 1847-го Тургеневу о «Романе в девяти письмах», будто забыв, что в ноябре 1845-го авторское чтение «Романа» на вечере у Тургенева вызвало общее восхищение. «Неприятное изумление» повестью «Господин Прохарчин» Белинский выразил печатно, на страницах стартовавшего журнала

«Современник» — дескать, яркие искры таланта автора сверкают в такой густой темноте, что их свет не виден вообще. В отзыве содержался крайне обидный для самолюбия автора пассаж: «Мы не вправе требовать от произведений г. Достоевского совершенства произведений Гоголя, но тем не менее думаем, что большому таланту весьма полезно пользоваться примером еще большего»70.

Развенчание кумира шло полным ходом, и «наши», потеряв терпение, перестали с ним церемониться.

Григорович: «На него посыпались остроты, едкие эпиграммы, его обвиняли в чудовищном самолюбии, в зависти к Гоголю, которому он должен бы был в ножки кланяться, потому что в самых хваленых “Бедных людях” чувствовалось на каждой странице влияние Гоголя... При встрече с Тургеневым, принадлежавшим к кружку Белинского, Достоевский, к сожалению, не мог сдержаться и дал полную волю накипевшему в нем негодованию, сказав, что никто из них ему не страшен, что дай только время, он всех их в грязь затопчет». Григорович уверял, что спор вышел о Гоголе и «выходка» произошла по вине Достоевского, ибо характер Тургенева был мягок и уступчив...

Панаева: «Тургенев стал сочинять юмористические стихи на Девушкина, героя “Бедных людей”, будто бы тот написал благодарственные стихи Достоевскому за то, что он оповестил всю Россию об его существовании».

Литература и жизнь будто поменялись местами: Тургенев выступал в роли пасквилянта Ратазяева, а Макар Девушкин — в роли незадачливого сочинителя Достоевского, которому собратья по перу дали жестокий урок — сначала провозгласили гением, а после обозвали прыщом на носу литературы. Вскоре при встрече с ними «кумирчик» (как докладывал кружковцам Панаев) перебегал на другую сторону улицы: трудно жить непризнанному гению, но совсем невыносимо — низложенному кумиру, сдувшемуся пузырю. Неужели прав был Булгарин, писавший о политике «натуральной» партии, — хвалят для того, чтобы унижать других, захвалят, а потом и завалят? Впрочем, сам Булгарин на дух не принимал ни «натуральной партии», ни всех сочинений Достоевского оптом.

Последний гвоздь в гроб «нового Гоголя» по всем правилам партийной этики должен был вбить вождь направления. Он не заставит себя ждать и нанесет сокрушительный удар — печатный и эпистолярный — по вчерашнему любимцу. Поводом окажется «Хозяйка», которую Достоевский писал увлеченно («Пером моим водит родник вдохновения, выбивающийся прямо из души»), закончил в октябре 1847-го и сразу же напечатал у Краевского. «Что это такое, — восклицал Белинский, — злоупотребление или бедность таланта, который хочет подняться не по силам и потому боится идти обыкновенным путем и ищет себе какой-то небывалой дороги?.. Во всей этой повести нет ни одного простого и живого слова или выражения: всё изысканно, натянуто, на ходулях, поддельно и фальшиво»71.

В переводе с партийного языка на общепонятный это значило: автор повести изменил направлению, отклонился от линии социального обличения и забрел в дебри причудливых фантазий, навеянных Гофманом и Марлинским. Но это был еще не конец: в письме В. П. Боткину (ноябрь 1847-го) критик назвал повесть «мерзостью»72, чуть позже в письме Анненкову — «страшной ерундой»73. Последний критический гвоздь выглядел так: «Каждое его [Достоевского] новое произведение — новое падение. В провинции его терпеть не могут, в столице отзываются враждебно даже о “Бедных людях”; я трепещу при мысли перечитывать их. Надулись же мы, друг мой, с Достоевским-гением»74. Приговор Белинского, присудивший кумира к развенчанию, был приведен в исполнение немедленно; тут не мог помочь даже Гоголь с его сочувственным отзывом о дебютанте: «В авторе “Бедных людей” виден талант, выбор предметов говорит в пользу его качеств душевных, но видно также, что он еще молод. Много еще говорливости и мало сосредоточенности в себе: все бы оказалось гораздо живей и сильней, если бы было более сжато» (Н. В. Гоголь — А. М. Вьельгорской, Генуя, 14 мая 1846 года)75.

Роман «нового Гоголя» с «натуральной школой» был прерван. Впору было задуматься об итогах дебюта и скорректировать свое поведение. Конечно, бывший кумир не оправдал ожиданий «наших». Плохо, однако, было то, что он привык смотреть на свои сочинения их глазами. Нужно было эмансипироваться от литературных авторитетов — только в этом случае оставалась надежда остаться собой. Достоевский забросил обещанную «современникам» (то есть Некрасову, с которым в пух рассорился) повесть «Сбритые бакенбарды», считая, что однообразие в его положении — верная гибель. Он извлек урок и сформулировал мудрое правило для начинающего таланта — дружба с «проприетерами изданий» дело убыточное, ибо «необходимым следствием исходит кумовство и потом разные сальности». Еще страшнее была финансовая зависимость, превращавшая писателя в раба: «Когда-то я выйду из долгов. Беда работать поденщиком! Погубишь всё, и талант, и юность, и надежду, омерзеет работа и сделаешься наконец пачкуном, а не писателем».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: