— Не опоздал?

— В самый раз! — ответил ему дядя Ваня и пожал руку. Наш отец хоть и много моложе был, но воевал в гражданскую вместе с дядей Ваней.

Я выбрался из толпы и побежал домой.

— Мама! — закричал с порога. — Наш папа добровольцем записался!

— Добровольцем?..

Я видел, что она вовсе не обрадовалась. Мне даже показалось, что она ничего не поняла.

— Ну да, добровольцем! Пойдет на войну.

А мама не слышала меня.

Она села возле стола на табуретку и долго смотрела в окно, словно меня и не было рядом. И только когда вытерла глаза концом платка, я увидел, что она плачет.

Она все сильнее прижимала платок к глазам, плечи ее вздрогнули. Я подошел к ней, обнял, но она даже платка не отняла. Тихонько отступил.

Вышел на улицу.

«Вот она какая, война-то…»

Над Купавиной, как и вчера, висело горячее солнце. Как и вчера, понурая старая береза стояла посреди улицы, та же крапива росла у оград и куры как ни в чем не бывало искались в дорожной пыли.

Но дома плакала мама.

Я знал, что митинг давно закончился, и не понимал, куда подевались люди.

А потом увидел Ленку Заярову. Она шла под руку со своим отцом, прижавшись к его плечу. Они тихонько разговаривали, и Макар часто улыбался Ленке. Я долго провожал их взглядом. Ленка ростом вышла почти в отца. И шла она с ним, как ровня.

Меня же отец даже не подозвал, когда увидел на станции. Вроде со мной и поговорить нельзя серьезно. А мне так хотелось постоять с ним рядом, когда он записался добровольцем!

6

Будто вымерла Купавина.

На улицах — ни души. Соседи встретятся — не поговорят. А на станции мороженое перестали продавать: не привозят больше.

Не знаю, сколько бы времени так было, да через три дня объявили, что железнодорожников в добровольцы не возьмут: всем выдали бронь.

Но все равно разговоры теперь шли только про войну. Говорили тихо и тревожно, словно завтра придет она к нам. Записавшиеся в добровольцы ходили сердитые, ворчали на домашних да ругались по телефонам из-за броней с каким-то начальством.

Прогремело через станцию несколько воинских эшелонов. И хоть не останавливались они, даже скорости не сбавили, легче стало на душе.

А потом забурлила и Купавина!

С утра до вечера тянулись подводы с новобранцами. На привокзальной площади днем и ночью стояла сутолока, как на базаре. И купавинцы толклись там же, потому что каждый день находили родню или знакомых из деревень.

Иные новобранцы ночевали на телегах не одну ночь, пока дожидались своей очереди на погрузку.

А телеги — и стол, и дом.

С утра на них расстилали скатерти, развязывали узлы, разгружали корзины. Начинали последние проводы.

Мы ходили между подводами и завидовали тем, кто, может быть, через месяц приедет на фронт и успеет повоевать, пока германцев не разбили совсем.

Во всех концах площади наперебой ревели гармошки. Новобранцы выпили в магазине всю водку да, видно, прихватили самогонки. Потом начинали петь песни.

Гармонистов таскали с места на место, раздавали в стороны круг и пускались в пляс. Плясали до упаду, пока не засыпали на телегах мертвецким сном. Спали под палящим солнцем, потные и усталые. И даже во сне с их лиц не сходил не то испуг, не то удивление.

Но подавался на погрузку эшелон, и площадь затихала. Громко и резко врывались в тишину голоса военкомовских, словно кнутом хлестали по оцепеневшей толпе. Обалдевшие вконец, охрипшие от песен, новобранцы тупо сносили обнимки и причитания родни, торопились в свои команды.

Все устремлялось на перрон. Площадь пустела… На ней становилось так тихо, что было слышно, как хрумкают сено и овес понурые лошади.

Проходил час.

Паровозный гудок выдавливал из толпы последний протяжный стон.

А потом часами ползли по станционной улице безмолвные, осиротевшие телеги.

Когда провожали грязнушкинских, конюх Степан, прихватив с собой поллитровку, с утра подался на станцию. Опираясь на трость, подпрыгивая на здоровой ноге, он, как ушибленный воробей, скакал от одной подводы к другой, залихватски хлопал новобранцев по плечам, выпивал водки и лез целоваться.

К полудню он сел на одном месте и жаловался, едва ворочая языком:

— Эх, братцы родимые! Неужто усидел бы я в этом проклятом тылу, кабы — язвить ее в душу! — не распроклятая нога, а? Ить — свята икона! — у меня сызмалетства характер боевой, можно сказать — геройский! Разе здеся мое место? И должность моя небронированная: только бы и оказать себя перед людями! Да, судьба — холява… Выпьем, братцы, слеза душит… — Степан размазывал слезы грязной рукой и заливался навзрыд: — Кости свои хочу положить за Расею!..

И только недели через три затихла мобилизация.

Все чаще останавливались на Купавиной воинские эшелоны.

Вот это — другое дело! Никакого тебе беспорядка. Настоящие красноармейцы, настоящие командиры ехали. На этих можно надеяться.

Но когда я приходил домой и слушал радио, становилось опять тоскливо: наши все отступали и отступали.

И снова тянуло на вокзал, чтобы еще и еще посмотреть, что идут эшелоны на фронт.

7

А фронт был далеко.

И мы, купавинцы, толком про него ничего не знали. Слышали только по радио: отступают наши на заранее подготовленные позиции. Говорили еще, что немцы не сошлись с главными нашими силами.

Может быть, и вправду там, на западе, загодя сделали эти позиции, нарыли окопы да построили укрепления до самой Москвы. А где были раньше главные силы и откуда они шли на немцев, того и вовсе не знали.

«Сталин знает…»

Только война катилась перед нашими глазами пока в одну сторону: через Урал в Россию.

И новобранцев туда.

И эшелоны воинские туда.

Первый раз в жизни увидели целую эскадрилью самолетов — и она туда же.

А оттуда — ничего.

Каждый день ждали из-за Урала поездов. Прямо от людей хотели узнать: какая же она все-таки, война.

Купавина стала людной. Не только станционные собирались на вокзале. Приходили из деревень: кто в надежде своего увидеть, когда на фронт повезут, кто на станционный базар, кто просто — за рассказами.

А война явилась по-своему.

Километрах в пяти от Купавиной, на берегу Исети, в которую впадала наша Каменушка, построили перед самой войной дом отдыха «Металлург». Кто ехал туда отдыхать, сходил с поезда в Купавиной, а тут его ждал автобус.

В тот день на станцию подали сразу несколько автобусов и даже машину «Скорой помощи». Сразу все поняли: неспроста это.

Сначала попробовали расспросить обо всем шоферов, но толку добиться не могли.

Под вечер вся Купавина сошлась на вокзале.

И вот прибыл санитарный поезд.

Запыленный, с проклеенными бумажными полосами окнами, с большими красными крестами на боках, остановился он тихонько посреди безмолвного, запруженного людьми перрона. Даже паровоз не свистнул.

Только милиционер легонько отталкивал передних, негромко просил отойти «граждан» от вагонов к решетке станционного сада. Но его не слушали. Потому что был он наш, купавинский, а многим еще и родня, и никто его не боялся.

Из вагона в середине состава вышел высокий военный с двумя шпалами на петлицах. К нему со всего поезда сбегались санитарки, что-то спрашивали и убегали к своим вагонам.

Тут уж милиционер заорал на людей, как на чужих. А нас — ребятню — так прямо за ворот начал брать. Пришлось подчиниться.

И тогда показались первые носилки.

Сгружали их осторожно. Сначала поставили в тамбуре на пол. Стоявшие на перроне приняли их на плечи, потихоньку выдвинули, так же взяли другой конец, опустили после этого на землю и только потом, перехватившись, понесли, как положено.

Откуда-то из толпы полоснул бабий вой и сразу оборвался. Так и началось… Сколько ни было баб на перроне — все за платки взялись. И девки тоже, как будто и они что-то понимают.

Раненые лежали, будто неживые, потому что не шевелились даже. И только редко-редко кто из них поворачивал голову, и тогда все видели открытые глаза: усталые или взволнованные, но одинаково ни к кому не обращенные и обращенные ко всем сразу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: