А вот какая из зубных щёток моя — не имею ни малейшего понятия. На этот раз Алёшка помогать отказывается. Не признаётся, какой щёткой чистил зубы. Но это я и сам угадал. На деревянной ручке каждой щётки была выжжена одна буква. Но буква "А" была лишь на двух щётках. Я выбрал себе зелёную. Вряд ли Алексей чистил зубы розовой.
Почистил зубы, умылся и опасливо вышел в коридор. Дальше что делать? Потихоньку поплёлся обратно в сторону своего купе, но тут по дороге открылась дверь и незнакомая девушка недовольно заявила мне: "Алёшка, где ты ходишь? Всё же стынет!". Паника [Ольга, сестра].
Тут я понял. Меня пробивает на воспоминания только в стрессовые моменты. В обычном состоянии Алексей полностью пассивен. И только когда я начинаю трусить, боясь разоблачения, он встревает и помогает мне. Спасибо, Алёшка!
Хотя нет. Не полностью он пассивен. Я ходить научился. И не только ходить. Вообще двигаться. Это Алёшка двигается, не я. Никогда я так не ходил раньше. Он, оказывается, невероятный трус. Идёт, постоянно держась хоть за что-нибудь, аккуратно огибая все препятствия. Резких движений вообще не делает. Еле ковыляет, как бабушка. Но я не вмешиваюсь. Один раз попробовал — так стало ещё хуже. Я могу перехватить контроль над телом, но тогда идти получается заметно медленнее, чем у тормоза Алёшки. Потому что мне приходится каждое движение контролировать. А так у нас разделение труда получается. Я — капитан, а он — старпом. Я говорю, куда нужно попасть, а уж как туда лучше идти решает он. И он же командует телом по дороге.
Вообще, мне даже нравится моё нынешнее состояние. Мало того, что здоров, так ещё и помощником обзавёлся. Он и за завтраком всё вместо меня делал. Даже жевал. Единственно, мы с ним поцапались, когда он захотел выпить молока. Я молоко с детства ненавижу. Меня тошнит от него. А Алёшка его любил. Тело хочет молоко, а я не пускаю [хочу!]. Стошнит [хочу!]. Нельзя [дай!]. Всё-таки уступил я. Выпил [вкусно!] эту [вкусно!] дрянь [вкусно!].
Пока завтракали, потихоньку смотрел на отца. Который "хозяин земли Русской". Называть его Николашкой [возмущение] дальше мне неудобно. Очень Алёшке это не нравится. В принципе, хороший ведь человек [конечно!]. Но не на своём месте. Не справится он тут. Всё равно его ведь расстреляют. Вместе с семьёй [ужас] [бессилие].
Кстати, я обнаружил, что остатки личности Алёшки достаточно разумны и могут даже самостоятельно поддерживать несложную беседу. Но тут мне его уже приходилось жёстко контролировать. Личности у него нет, но памятью моей он пользуется в полном объёме и знает всё то, что знаю я. Так что ему ничего не стоило ляпнуть что-либо вроде "после революции" или "по приказу Ленина" или даже "во время Второй Мировой войны". Но всё равно он сильно выручал меня. Потому что в вопросах подготовки к празднованию приближающегося Рождества в лужу садился бы уже я.
А часам к одиннадцати мы прибыли. В Царское Село мы приехали, это я по дороге выяснить успел. На перроне нас встречала довольно-таки порядочная толпа. Толпа концентрировалась вокруг женщины средних лет [мама!]. Так вот ты какая, "гессенская муха!" [возмущение]. Тьфу.
Когда же я (очень аккуратно, держась за перила) спустился из вагона на землю, ко мне подлетел какой-то мальчишка. Знакомый, друг? Хотел было протянуть ему руку, но тот вдруг без предупреждения обнял меня и поцеловал в щёку.
Буря эмоций захлестнула меня. Сразу вспомнил, кто это [Колька Деревенко]. А моё мнение об Алёшке упало существенно ниже плинтуса. Это он что, с ним… [гнев] [отвращение] [недопустимость].
Так. Ничего не понимаю. А чего он тогда целоваться полез? Не девчонка, чай. Это хорошо, что я такой добрый. Другой мог бы и в рыло дать…
Глава 4
— …Но в теннис! В теннис мне с сёстрами можно поиграть?!
— Алёша! Я ведь говорил уже. Нельзя! Что ты как маленький?
— Мне скучно.
— Я понимаю.
— На дерево нельзя, на велосипеде нельзя, в мяч нельзя. Даже в теннис нельзя!
— Алёша! Мы же уже разговаривали с тобой об этом! Нельзя!
— Извините. Обидно.
— Понимаю. Но… такова судьба.
— Ладно, я потерплю. Извините, сорвался.
— Давай лучше мы ещё раз повторим с тобой французские глаголы. Итак, мы остановились на…
— Давайте…
Что ж, французский — это не страшно. Я его худо-бедно, но знаю. Гораздо хуже латынь. Мне нужно чего-то испугаться или чему-то обрадоваться, когда меня спросят о латыни. Тогда, может, тоже вспомню. Но пока не получается. Я как-то меньше стал бояться. Не как в первый день. А то, что я латынь забыл полностью, смазывается тем, что Алёшка и раньше успехами в ней не блистал.
Ещё хуже латыни — русский язык. Прямо беда с ним. Я сейчас по-французски пишу много грамотнее, чем по-русски. Собственные знания Алексея по русскому не восстановились. И когда он пытается что-то писать, то чаще всего слова пишет так, как они ему слышатся в данный момент. Правил-то он никаких не помнит [уныние]. Зато правила знаю я. Я-то, в отличие от него, пишу довольно грамотно (читал много). И он этим пытается пользоваться, беззастенчиво обращаясь к моей памяти в спорных моментах. Как правило, верный ответ быстро находится. Но беда в том, что это верный ответ с точки зрения орфографии начала XXI века. В итоге, на бумаге у нас с ним получается полная фигня [согласие]. Подменить я его тоже не могу. Во-первых, нынешние правила русского языка мне всё равно не известны. А во-вторых, когда я отодвигаю Алёшку в сторону и пытаюсь писать сам, то у меня почерк меняется. Характерные Алёшкины завитушки на буквах остаются, но всё равно это больше похоже на мой старый почерк. К тому же, писать перьевыми ручками я не привык. Кляксы постоянно сажаю. Мсье Жильяр в ужасе от моих диктантов.
Зато на математике я отыгрываюсь [гордость]! Математика-то не изменилась. Вернее, ушла вперёд, но то, чему учили Алёшку, было мне хорошо известно. Ответы на детские задачки, которые подсовывал мне Жильяр, я писал, даже не утруждая себя записью решения. Я их в уме решал. По-моему, это где-то уровень третьего-четвёртого класса обычной советской школы.
Сегодня же я со своим учителем гулять вышел. Он хоть и француз, но вполне нормальный мужик. С понятием. Даже покрывает мои мелкие шалости перед родителями. То есть, это он их мелкими считает. Как тот случай, когда Пьер застал меня в спальне императрицы, где я искал какие-то особо вкусные немецкие конфеты. На самом деле я, вообще-то, искал там доказательства связи маменьки с немецким двором и её шпионажа в пользу Германии [глупость]. Но Пьеру об этом знать совершенно не нужно, верно?
А вообще, носятся тут со мной, как с писаной торбой. То нельзя, это нельзя. Не ходи, не прыгай, не упади, держись крепче! Это всё я постоянно слышу со всех сторон. Поехать на велосипеде для меня — самоубийство. Мне вообще ни в какие физические игры не разрешается играть. Даже прыгать через скакалочку нельзя — вдруг упаду [уныние]?!
Всё моя болезнь виновата. Гемофилия она называется, я выяснил [ненависть]. Редкостная дрянь. И не лечится. Мне категорически нельзя ни обо что ушибаться [согласие]. Простой ушиб может для меня стать смертельным. И даже совсем небольшой порез — тоже. Больше того, мне в носу ковырять нельзя, представляете? Если кровь у меня пойдёт носом, фиг её остановишь [согласие] [так было].
Но я всё равно в носу ковыряю. Когда не видит никто. Потому что гемофилия у меня, похоже, волшебным образом вылечилась [радость!] [радость!] [неуверенность]. Как? А не знаю как. Мой перенос в это тело сказался, не иначе [сомнение] [надежда].
Откуда я знаю? А вспомните, я когда ещё в поезде ехал, треснул себя по колену железной пряжкой ремня [глупость!!]. Сильно треснул. Конечно, нормальному мальчишке такой удар — растереть и забыть. Но не больному гемофилией [согласие]. Тот удар был бы для меня как минимум тяжёлым ранением [согласие]. А то и смертельным. Но я же не знал тогда этого [осёл]!