Высокий чистый голос, в котором была сама нежность, само очарование, глубоко растрогал Платона. Душа давно ждала чего-то прекрасного, возвышенного. И вот оно, возвышенное, прекрасное, здесь, в подземелье, где вовсе не ожидал его встретить. Застыл, не смея пошевелиться. Янка не без гордости поглядывал на него, как бы говоря: ну, что скажешь, не жена — филармония! Когда Роза умолкла, гость шумно забил в ладоши.
— Это же Барсова!..
— Что еще за Барсова, — прикидываясь ревнивцем, бурчал Янка. — Костюкевич она! Моя жена — Роза Павловна Костюкевич! — и, взглянув на нее, продолжал: — Такую женку поискать. Во-первых, медичка, во-вторых — певичка, в третьих… немочка… Ей-богу! У нее это — айн, цвай с пеленок. А еще по-польски знает… Сюда привез, так она и тут сразу за немецкий!.. Встретила этого толстяка из фирмы АЭГ, что на шестом участке живет, и давай с ним по-ихнему. Представляешь мое положение, стою, как телеграфный столб, и буквально ни хрена не понимаю. Зачем тебе все это? — спрашиваю. А она: я, говорит, свое произношение сверяю. Этот берлинский специалист — чистый немец. А на мой взгляд, — Янка нахмурил брови, — все они, прибывшие к нам из Германии, — чистые фашисты!.. Вот что делают: хватают коммунистов — и в тюрьмы… Книги на кострах жгут.
— Яночка, да ведь я…
— Тебе что, музыки мало? — сердился Янка. — Пой, играй, сколько влезет. Забавляйся. Так нет, на курсы немецкого языка… Она, Платошка, если хочешь знать, дома только ночует, а остальное время, ей-богу, не знаю, где бывает… Смотри ты у меня, Роза!
— У-у, болтун.
— Не перебивай! — прицыкнул Янка и опять к Платону: — Иной раз, скажу тебе, позже меня домой приходит. Я уже сплю — является. И еще, понимаешь, недовольна: почему, говорит, суп не сварил? Да когда ж я варить буду, если у меня тридцать три комсомольских нагрузки! Сам, говорю, голодный.
Подмигнув, Янка не без иронии начал перечислять недостатки жены: и такая она, и этакая, и еще — разэтакая…
Роза понимала: шутит. И в то же время не могла спокойно слушать: юмор у Янки злой, ехидный. Не дослушав, зажала ему рот ладонью: «Хватит, надоело!» Янка притих, что ж, можно и помолчать. Но вот двинул стол, так что с него слетела сковородка, подхватил жену на руки, поднял под потолок:
— Будешь лишать голоса?
— Сумасшедший!
Он будто ничего не слышал, вертел ее в воздухе, как балерину, поучал: в писании, мол, сказано — да убоится жена мужа своего.
— Пусти! Ну, пусти же!.. — сердилась Роза. — Платошка, скажи ему. Он же уронит меня.
Платон пожимал плечами: ничего, дескать, не могу поделать, у гостя на это никаких прав.
Опустив Розу на пол, Янка не отпускал ее. Снова и снова целовал, не обращая внимания на гостя, как бы выхваляясь этим, — смотри, мол, холостяк несчастный, как хорошо быть женатым!
Проснулся Ладейников поздно и сразу вспомнил, как хозяева почти насильно уложили его на свою кровать. Отказывался, просил отвести место где-нибудь у порога, но они и слушать не хотели. И вот, пожалуйста, всю ночь утопал в мягкой перине, а муж с женой, подстелив тряпье, пролеживали бока на полу. Даже подушки не взяли.
Заправив постель, Платон тщательно разгладил складки на одеяле, взбил подушку: сам боцман и тот не подкопается. Собрался было уходить и увидел на столе записку:
«Платошка, чертов сын, отрежь лусту хлеба да порожни горшок с кашей, а то — чего доброго — с голоду сдохнешь. Отвечай потом за тебя».
В этом был весь Янка.
4
Дни были пасмурные, холодные, и все же не хотелось сидеть на «вилле». Платон лишь ночевал там, а все остальное время проводил, где придется, — на стройке, в новых цехах, на плотине, которая, шагнув на целый километр, казалась чудом гидротехники. Прямая, с зазубренным флюгбетом, будто гигантская пила, перехватила она горло реки, соединив два берега, а вместе с тем и две части света — Европу и Азию.
Утром Платон уходил из землянки вместе с хозяевами, которым надо было на работу. У Базарного холма Роза отделялась, сворачивала вниз к бараку, в котором размещалась поликлиника. И уже оттуда, обернувшись, махала косынкой: «Счастливо вам!» Была она фельдшером, но вот уже второй год исполняла обязанности врача: сколько ни выпускают врачей — их все мало!
Мужчины шли дальше до самого шоссе, что рассекало густонаселенный пятый участок на две половины. У пожарки останавливались:
— Бывай! — усмехался Янка и, согнувшись, быстро уходил на гору, где его ждала нелегкая и опасная, но полюбившаяся работа взрывника.
Платон некоторое время раздумывал: куда бы ему направиться? Как провести еще один свободный день? Будь это в Минске, подался бы в городской сад, к высоким, бронзовым соснам, остановился бы там в тени и стал слушать их разговор с небом. Хорошо там, в Минске! Здесь же ни сада, ни сквера, вообще нет зелени, голая степь, если не считать елочек, высаженных на Пионерской улице, из которых уже многие засохли и теперь торчат, как обгорелые, наводя грусть на прохожих.
И все же хотелось бродить, любоваться какой ни есть природой, мечтать. Еще день-два — и он, демобилизованный, пойдет на работу. Уже трудился бы, да Янка: «Погуляй, успеешь!» Янка что брат родной. Подружился с ним еще там, в Минске. Трудно тогда жилось оставшемуся сиротой Платону. Отец и мать рано умерли, а у приютившего его дяди Степана своих детей четверо. Да и дядя сам инвалид. Вот тогда Янка и перетянул Платошку на Магнитострой. «Приезжай, — писал он, — человеком будешь!» Даже деньги на билет выслал. Платон однако не стал тратиться на билет, накупил на эти деньги харчей и зайцем прикатил на Урал. Затем Янка привез на Магнитострой краснощекую Розу. Но это было уже позже, когда Платона призвали на военную службу. Узнав об этом, он радовался, что Роза стала женой друга; с такой не пропадешь, не девка — огонь! Платон с нею в третьем классе учился. Дальше не пошел, тяжкое было время… Не мог не вспомнить, как однажды вернулся с уроков, а дядя говорит: «Крепись, племянник, кормилица-то наша…» Он не досказал, прикрыл глаза ладонью. Платон ступил в горницу и увидел на столе белый нестроганый гроб, в котором лежала желтая, как воск, тетя Палажка, а рядом, на скамье, сидела старуха из монахинь и, заглядывая в псалтырь, бубнила нараспев непонятные слова.
На второй день после похорон Платон обулся в опорки, накинул на плечи старую свитку и побрел на товарную станцию. Всю ночь выгружал уголь наравне со взрослыми, а утром, отхаркиваясь дегтем, получил за труд тридцать копеек. «Зелен исчо, больше не положено!» — говорил подрядчик. А хлопцу и невдомек, что положено, а что нет: и тому рад, что дали. Зажав в кулаке два пятиалтынных, поспешал домой, не переставая думать о том, как дядя Степан, прихрамывая, пойдет на Суражский базар и купит на эти деньги меру бульбы.
Всю зиму ходил парнишка на товарную станцию, грузил дрова, доски, уголь, а то и едкую известь, от которой страшно першило и он бесконечно чихал. Вскоре понял: носатый подрядчик, которого прозвали Язвой, платил ему но много раз меньше, чем остальным. И хотя Платошке всего шестнадцать, он не менее горяч и проворен в труде, чем другие. Да грузчики и сами это видели. Один из них, по прозвищу Адвокат, решил заступиться за подростка. Взяв его однажды с собой, повел в вагон к подрядчику. Сидя на глыбе антрацита, подрядчик заедал селедкой только что выпитую чарку. Так и так, заговорил Адвокат, показывая на стоявшего у двери мальца, нельзя, дескать, обижать такого: сирота он. Подрядчик пнул ногой пустую бутылку, бросил обглоданный хвост залома в угол:
— Малец ишшо! Вот и пожалел… Без оформления принял… а ты?!
— Так надо ж платить.
— А он что, бесплатно работает?
— По совести надо!..
Язва уважал Адвоката, обходился с ним ласково, но тут, соскочив с места, начал вязать такие матерные узлы, что, казалось, краснел даже черный уголь. Затем, обозвав Платошку сопляком, затопал ногами и велел вовсе на работу не выходить. Не нужен, мол, такой строптивый, и без того грузчиков хоть отбавляй! Но о прикарманенных деньгах даже не заикнулся.