Ночью в реку вошла эскадра.
Берега были совсем черными, и редко-редко мерцали на них огоньки. Небо и вода были светлее, в них еще не погас отблеск заката. В синеве повис похожий на кораблик месяц. Он отражался в реке золотыми чешуйками. Закрывая эти чешуйки и береговые огни, проходили темные корабли.
Был торжественным и бесшумным их медленный ход. Чуть заметный ветер не трогал складки на парусах и длинные повисшие флаги. Желтым светом горели старинные кормовые фонари. И лежала ясная тишина, только ветки прибрежных кустов заскребли однажды о борт подошедшего вплотную высокого брига.
Я стоял высоко на обрыве. Очень широкая лестница убегала к воде — целый каскад беспорядочных ступеней. Прохладный воздух поднимался от реки и вместе с привычными запахами сырого песка и трав доносил запах влажных парусов и смоленых канатов.
Прозвучала чистая струна. И тут же из темной толпы кораблей вышел и двинулся к берегу парусник с крутыми бортами и высокой кормой.
Я долго, долго бежал ему навстречу. Мимо громадных ржавых якорей, мимо старых пушек, тут и там разбросанных на ступенях. Звонко, как выстрелы, щелкали на камнях мои подошвы. Но сквозь это щелканье и шелест ветра в ушах я услышал, как заскрипел о каменный причал борт Каравеллы.
Тогда я замедлил бег. Остановился. Неспокойно стукало сердце.
Кто-то шел навстречу. Я еще не видел лица. Но я уже знал, что это Павлик.
— А, ты здесь, — сказал он из сумерек. — Хорошо, что пришел.
— Да, — сказал я. — Павлик! А это наша Каравелла?
— Ты все еще боишься Тольки? — спросил он.
— Нет, — сказал я. — Ну, ты же знаешь, что нет.
— И ничего не боишься?
Я молчал. Я многого боялся. Трескучих молний, кусачих пчел, насмешек, торговца, у которого украл подшипник. Боялся, что заболеет мама…
Правда, я не боялся уже ночной темноты, самых злых собак и высоких откосов, с которых не каждый решится съехать на лыжах…
— Павлик, — сказал я. — Помнишь, я был еще маленький, и мне было страшно одному по вечерам, и я ревел, когда на меня кидался Марсик Вовки Сазанова, но мы все равно плавали вместе. И ты не говорил, что я трус.
— Разве я говорю, что ты трус? — ласково сказал он.
— Значит, ты возьмешь меня на Каравеллу?
Я увидел сквозь сумрак, что он опустил глаза.
— Пока еще нельзя…
Нельзя. Я так и знал, что он это скажет! Сразу же знал. До чего же мне стало грустно…
И вдруг просветлел и разгорелся месяц!
И фонари эскадры засияли ярко, будто начинался праздник. Приподнялся и хлопнул обвисший фор-марсель Каравеллы. А трубач на высокой корме ясно и негромко проиграл знакомый сигнал: «Ветер с утра…».
И тут я увидел, что не месяц светит, не фонари, а растет на востоке рассветная полоса. И паруса и флаги из черных делаются цветными.
А Павлик смеялся. Я увидел его лицо. Пашкино лицо с золотыми точками в глазах и черной родинкой над верхней губой.
— Я пошутил, — оказал он. — Пойдем. Это ведь наша Каравелла.
Он взял меня за руку. И мы пошли вниз к знакомому до последней царапинки трапу. Мимо пушек и якорей…
Я просыпался, смеясь от радости. И, уже очнувшись совсем, лежа в тишине, я все еще ясно ощущал в ладони тепло и твердость Пашкиной руки.
Летние дни
Одной драки оказалось мало для полной победы над Толькой, и я отлупил его еще два раза. Сначала за сараем, где он караулил меня, чтобы взять реванш. Потом на глазах у всех ребят. В битве у сарая мне досталось крепко, но ему еще больше. И главное — я не боялся. А на следующий день я полез в драку сам, нахально. Чтобы закрепить успех. После первой же стычки Толька отказался от боя и зажал руками лицо.
— Аут, — сказал Славка Дыркнаб и осторожно взял меня за плечо. Я все еще яростно дышал. — Хватит.
— Дрогнул Толик, — без усмешки отметил Марик.
— Ты, Засыпа, больше к Владьке не лезь, — посоветовал Петька Лапин. — У тебя керосин кончился.
Толька открыл лицо. Оно было красное и мокрое.
— А я лез? — со слезами спросил он. — Я лез? Он сам первый наскакивает!
Тогда все засмеялись. Над ним. Все же знали, сколько он меня мучил.
— Как ты ему вделал по носу! — уважительно сказал маленький чернявый Южка.
— Айда, ребята, купаться, — не отпуская моего плеча, предложил Дыркнаб.
И я стал равным среди равных.
Наступило чудесное время, полное радости и солнца. Я исчезал из дома ранним утром и приходил в сумерках. Едва хватало сил, чтобы раздеться и бухнуться в кровать. Ноги гудели, плечи горели от обжигающих лучей, а перед глазами, как стремительная кинолента, пролетал весь день, состоящий из солнечных бликов, шума травы и смеха товарищей…
Конечно, не все время я бездельничал. Надо было сбегать за хлебом, посуду помыть. Иногда притащить воды. Но за хлебом — это пустяк, если нет очереди. Посуда? Две тарелки да два стакана — мои и мамины. Хуже всего было с водой. Правда, обычно воду носила тетя Клава, которая жила за стенкой, мама с ней договорилась. Но часто тетя Клава уезжала в деревню, и тогда на водокачку отправлялся я. За четыре квартала.
Ну, это была работка! Таскать ведра на коромысле у меня силенок не хватало. Дотащить одно полное ведро я тоже не мог. А носить по полведерка не хотелось. Сколько раз придется ходить, пока нальешь бочку хотя бы до половины!
После первой же стычки Толька отказался от боя и зажал лицо руками.
Я наливал большое ведро на две трети. И волок его, вцепившись в дужку обеими руками, брякая коленками по острому краю. Дужка резала мне ладони, колени украшались синяками, вода плескала в сандалии, и они становились скользкими внутри: того и гляди подвернешь ногу.
Но мне повезло. В конце июня в нашем квартале поставили колонку. Это был железный столбик с длинным рычагом. Рычаг оказался тугой, приходилось ложиться животом, чтобы нажать. Ляжешь — и колонка начинает грозно гудеть. А потом из трубы ударяет сверкающая толстая струя, такая упругая, что кажется, дно у ведра сейчас вылетит!
Когда у колонки не было взрослых, там собирались все ребята нашего квартала. Вот это была жизнь! Пробьешься к трубе, зажмешь ее рукой, и брызги громадным веером летят из-под ладони. Так летят, что оконные стекла на другой стороне улицы покрываются каплями. Визжат девчонки, хохочут мальчишки, и Таисия Тимофеевна, которая высунулась в окно, чтобы заклеймить нашу невоспитанность, с возмущением захлопывает створки.
Мы не успокаивались, пока не промокали до нитки. В такую жару это было одно удовольствие. Но еще лучше было, когда наша кампания отправлялась на реку.
Мама не запрещала купаться с ребятами. Она только взяла с меня самое честное-пречестное слово, что я не буду заходить в воду глубже чем по грудь, а Дыркнабу сказала:
— Славик, я тебя очень прошу… — И выразительно посмотрела на меня.
Дыркнаб стал серьезным и совершенно по-взрослому ответил:
— Все будет в порядке.
А мне он показал крупный, усыпанный веснушками кулак. И я отчетливо понял, что действительно не следует соваться на глубину, По крайней мере пока не научусь плавать.
Впрочем, научился я быстро.
А мамино мужество я оценил уже потом, когда стал взрослее. Сколько беспокойных часов провела она, думая обо мне, пока я с приятелями беззаботно бултыхался в реке и загорал на прибрежном песке. Сколько раз представляла самое ужасное, когда я опаздывал к обещанному сроку! Я не хотел опаздывать, но ведь часов-то у нас не было. Время мы узнавали так: зажмем торчащую соломинку (длиной в мизинец) между пальцами, сдвинем раскрытые ладони и смотрим, через сколько пальцев проскочила тень от соломинки. Сколько пальцев, столько и часов от полудня. Не очень точный хронометр.