— Кушайте на здоровье, касатики.
Бурцев передохнул, поинтересовался лыжным переходом отряда.
— Тринадцать суточек в пути, товарищ Бурцев, — сказал Сигаков. — Первый день тяжело шли, еще втягивались, а сейчас как по маслу пошло, только лыжи свистят. Командир у нас хороший. Одно слово скажет — за ним пойдешь.
— Человек он бывалый, — вставил Круглов. — Волочаевку брал. Здешние места исходил.
— Мартьянов-то? — отозвался Бурцев.
— Да, особенный он человек, — продолжал Круглов, — я больше всего с ним бываю. Другой раз начнет говорить — заслушаешься. А другой раз лучше не спрашивай, слова не добьешься. Вот уж тут по Амуру ехали — вспоминал, как партизанил…
Как ждала Агафья этих слов! Но сейчас, приятно волнуя ее, они поднимали в душе женщины тревогу. Ей хотелось спросить: есть ли у Мартьянова жена, дети, как он живет? Надо узнать все о Семене, что-то решить, что-то сделать…
Но Мартьянов представился Агафье в эту минуту большим, а сама она — маленькой, незаметной в жизни. Между ею и Мартьяновым вставала огромная стена: ею были 18 лет прожитой врозь жизни, изменившиеся взгляды, привычки. «Мы совсем чужие», — думала она, и решение не говорить ни сыну, ни Афанасию о встрече укреплялось в ней. «Пусть одна перестрадаю. Зачем мучиться всем?».
А Круглов рассказывал:
— Начнет говорить о себе — жалость прохватит. Когда на германскую уходил, семью в деревне оставил. Была жена, сын, а вернулся — ни деревни, ни семьи… Как-то и говорит мне: «Круглов, у меня сын был тебе ровесник, потерял я его в гражданскую…».
Агафья сжалась, быстро встала и ушла за перегородку. «О сыне вспоминает, жалеет, а я молчу. Нужно сказать, сказать ему: сын жив — и показать сына. Пусть что будет, то и будет». И в то же время она понимала, что так только думает, но не скажет, не сделает этого.
Бурцева была растеряна, придавлена этими горячими мыслями о прошлом и настоящем. «Ну, хорошо, ты выйдешь сейчас и скажешь, что отец Григория — командир Мартьянов, что он твой потерянный муж и тебя потянуло к нему», — терзал ее внутренний голос, а другой предупреждал: «Афанасию будет тяжко и больно. Он уважает тебя и любит Григория, как родного сына». «А ты, ты, — твердил этот же голос, — разве ты ждала его возвращения? Ты похоронила его навсегда». Агафья бессильна была решить что-либо.
От сознания этого ей сделалось сразу мучительно больно.
«Нет, нет!» — сорвалось у нее с губ. А что означало это «нет», она так и не понимала. Агафья повернулась к окну. Лицо ее, залитое бледным лунным светом, и воспаленные глаза выражали прежнюю нерешительность. Теперь она определенно знала, что ничего не сможет сделать, и тихо заплакала. После слез ей стало легче. Расстроенная Агафья не могла уловить, о чем говорили за столом, долго ли там сидели. Она пришла в себя, услышав, как несколько раз хлопнула дверь. Агафья выглянула-из-за перегородки: комната уже опустела.
…Была полночь, когда Мартьянов собрался обойти отряд и распорядиться о подъеме красноармейцев. Он вышел из фанзы с Ничахом. По небу плыли облака. На снегу ползли густые синие тени. С Амура дул ветер, было видно, как он гнал по голубому полю седую поземку.
Ничах поежился.
— Ветер плохой, снег крути, крути. Пуржить будет.
— Пурга не страшна, — ответил Мартьянов, глядя на луну с желтым кольцом. — За две недели перехода отряд ко всему привык, все испытали люди.
— Шибко большой пурга будет, — повторил Ничах. Старый гиляк был прав.
Мартьянов, внешне спокойный, а в душе встревоженный, обошел отряд, переговорил об этом с Гейнаровым. Решили марш продолжать, не задерживаясь в стойбище.
— В семь подъем, в восемь выходим, — предупредил командир и возвратился снова в фанзу Ничаха, чтобы отдохнуть.
Утром все жители стойбища провожали отряд.
Ничах, прощаясь с Мартьяновым, напомнил о пурге. Когда командир взмахнул лыжными палками, гиляк снял шапку. Кирюша Бельды крикнул:
— Красной Армии счастливого пути!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Дорога была сжата горами. Она уходила в глубь тайги. Тихо дремали ели, пряча вершины в облачном небе. Торчали из-под снега пни и серые камни. Таежное молчание нарушала речушка Сомон. Она то сердилась и ворчала, выбиваясь из-под снега, то снова пряталась под его теплым покровом. Красноармейцы заглядывали в речушку, поправляли сползавшие с плеч винтовки, вытирали вспотевшие лица. Чистые воды Сомона распаляли жажду.
На западе пылала вечерняя заря. Темно-синие склоны гор побагровели и ожили, потревоженные ветром. Лес зашумел. Лохматые ели, кряхтя, покачивались морщинистыми стволами, покрытыми седым мхом и лишайниками. С треском отломилась сухая ветка, одна, другая. Тайга постепенно наполнялась потрескиванием и скрипом.
Отряд шел молча. За ним тяжело двигался обоз. Лошади брели в снегу и поминутно останавливались. Ездовые все громче и громче покрикивали на фыркающих лошадей.
— Расфыркались к непогоде.
Круглов ехал один в кошеве. Мартьянов в коротком дубленом полушубке шел на лыжах. Он был обут в ичиги, и ноги его казались тоньше и длиннее. Полевая сумка била по боку. Он то и дело отбрасывал ее назад. Незаметно Мартьянов уходил от отряда все дальше и дальше. Заметив это, он, останавливаясь, поджидал колонну. Мартьянов видел уставшие, раскрасневшиеся лица бойцов. Ему приходилось все чаще объявлять привалы.
Обеспокоенный Поджарый предупреждал красноармейцев:
— Воду не пить…
Красноармейцы собирались группами на привале. Пулеметчик Харитонов выкрикивал:
— Лепехина сюда!
Юркий Лепехин весело запевал:
Приплясывая, он обегал круг, задорно откинув голову.
— Самокритикнул, — замечал голос.
— Полезно-о. Шутка — минутка, а заряжает на час.
Рядом журчала речушка. Испить бы один глоток — и жажда утолена. Но красноармейцы отворачивались, неистово били в ладоши и дружно, как бы глотая воду, глухими голосами вторили:
— Ас-са! Ас-са!
Лепехин, то пригибаясь, то выпрямляясь, раскинув руки крыльями, плясал «лезгинку».
Мартьянов подходил к красноармейцам.
— Товарищ командир, в круг…
Он отмахивался, но младший командир Сигаков уже протягивал ему гармошку.
— Походную…
Мартьянов брал гармошку, широко растягивал меха. Аккорды были сочны и звучны. Боец без песни, что без ружья.
Заметно выделялся заливистый тенорок Лепехина. Первые слова песни усиливали дыхание гармошки. Песню дружно подхватывали.
Лепехин отходил в сторону, садился под ветвистую ель к пулеметчику Харитонову.
— Люблю тайгу. В деревне вырос я, а деревни сибирские по рекам да лесам ютятся. Привычка — вторая натура человека, — Лепехин задумался. — В народе я вырос, а народ, знаешь, любит песню, тоже привычка. Особенно хорошо поется вечером, вот как сейчас.
Лепехин умолк, прислушался к песне, она становилась все громче, а потом, заломив шлем набекрень, откинув винтовку, начал декламировать:
— Ты сам сочиняешь или готовые рассказываешь? — спросил его стоящий в стороне красноармеец.
— Слушай, не перебивай, это товарищ Маяковский сочинил, — проговорил сосед.