Но через несколько томительных секунд, там, внизу, где сейчас должен быть Иван, раздался резкий, до нахальства своевольный в этой разбуженной лишь собаками тишине, выстрел.
За ним — второй.
Потом третий.
Урко тихо простонал и прикусил губу, но в это время на той стороне он услышал громкий окрик по-русски и лай собаки.
Урко облегченно вздохнул, облизал соленую от крови губу и услышал, что сзади вместе с собаками поднимаются к нему люди. Он снял с плеча ружье Ивана, размахнулся и бросил его в сторону.
Рядом послышался шорох лыж финских пограничников, энергично бравших подъем. Палки их взвизгивали о наст, как мимо идущие пули.
Светало…
Столкновение
И недели не прожил Дмитриев в родном доме. На пятый день, поутру, загромыхало под окошком — кто-то отчаянно бил палкой по наличнику.
— Тетка Анна! Тетка Анна! — послышался девичий голосишко.
Мать прянула было с постели, но старость и хворь осадили ее.
— Коленька! — простонала она из-за шкафа. — Выйди, милой, не пожар ли? Да шапку-то, шапку!
Он выскочил на скрипучее от морозца крыльцо — пиджак внакидку, рубаха навыпуск, ботинки — вертлявая, несерьезная для деревни обувь — на босу ногу. Под окошком стояла лыжница лет семнадцати, не больше. Глянула на непричесанного, заспанного Дмитриева и еще сильней забарабанила по наличнику.
— Тетка Анна! — кричала она.
— Тихо! — притопнул он. — С ума сошла, что ли?
Она неуверенно отшагнула от окошка.
— Телеграмма вам…
Пока он прикидывал в уме, чья же выросла такая красавица — из их или из соседней деревни, — девушка протянула ему помятый незаклеенный листок с единственной строкой:
«Николай Иванович приезжайте пожалуйста нас беда
Маркушева».
— Спасибо! — буркнул он, и почтальонша покатила назад по скользкой, уже по-весеннему потемневшей дороге.
«Что за черт? И здесь нашли! Ольга адрес дала», — догадался он, подавляя неприязнь к жене. Он не допускал и мысли, что несчастье случилось с ней самой, в этом случае телеграмму прислали бы из дирекции совхоза, дело, значит, касается только семьи Маркушевых.
«Вот тебе и охота, вот и навестил старых приятелей!» — не без горечи думал он, направляясь за дровами под навес, — все равно уж вышел из тепла… Какое-то время он еще колебался, — ехать ли? — пытался посердить себя людской бесцеремонностью, но скоро отошел, примирившись с тем, что ехать все же придется, и немедленно.
— Коленька, чего там такое? — выклюнулась галочкой платка из-за шкафа мать.
— Почтальонша, мама. Телеграмма мне! — Грохнул дровами об пол.
— Что за телеграмма? От твоих?
— Да нет, не волнуйся. Это… из совхоза это… Я сейчас, только печку растоплю.
Мать все же не доверилась голосу сына — в голосе не было лжи, — она выловила его лицо и, пока не выглазила в нем ту же правду, не успокоилась. Однако сердце ее чуяло что-то, да и опыт подсказывал: хороших телеграмм на свете куда меньше, чем тревожных. Хотелось спросить сына — кто писал, зачем, чего кому надо, — но тот сидел у печки, задумавшись.
Привычку ставить на зиму маленькую железную печку мать сохранила с военных лет, а к старости тяга к теплу стала еще понятней, да и привыкли к этой печке, как к члену семьи. Дмитриев же видел в этом старом железном боровке верного друга трудных лет, он скрашивал его сирое, безотцовское послевоенное детство. Когда это было? Странно как-то и неловко так думать порой в свои тридцать горячих лет, а все же кажется, что прошла уже целая жизнь, в которой ничего еще толком не сделано…
Он выбрал легкое ольховое полено и неторопливо уложил его поверх объятой пламенем лучины, прикрыл дверцу настолько, чтобы видеть, как бьется и набирает силу огонь. Надо было идти и объяснить матери содержание телеграммы, весь застрочный смысл ее, но он тянул секунды и наслаждался ими, будто в детской утренней полудреме, — и надо вставать, и не хочется. Уже потянуло первым теплом от железного загорбка, а огонь все натужнее рокотал, все радостней бесновался в притворе дверцы.
Живой огонь всегда действовал на Дмитриева необыкновенно сильно. Когда он видел пламя — это зыбкое, неуловимое чудо, — на него как бы сходили некие чары и он умолкал, оставаясь во власти эмоций, древних и, быть может, непознанных. Так было всегда — сидел ли он у солдатского костра, у печки, смотрел ли на догоравшую спичку, люди замечали в нем эту отрешенную забывчивость. Со временем он научился смотреть на себя со стороны, а следовательно, и скрывал свои слабости, но, оставаясь один, как, скажем, в это утро, он вновь отдался гипнозу огня. «Атавизм, что ли?» — порой в шутку думал он про себя, однако тяга к огню — и это Дмитриев знал — шла не столько от древних предков нынешнего человека, приручивших огонь, сколько опять же из детства. Вот тут, в этой старой избе, он оставался с сестренкой Ирой на целый день, пока мать не вернется с колхозной работы. Дети оставались и ждали день-деньской еды и вечернего тепла у этой печки. Ждали тяжелый, усталый шаг матери, не выдержав, процарапывали лунку в стекольной наледи и смотрели вдоль заснеженной деревни — пустой, будто вымершей. А вечером в настывшей избе снова гудела печка, пофыркивал и цокал чугун картошки в духмяном облаке пара, и были снова радостные всполохи огня из приотворенной дверцы, там ярилась хрупкая осыпь бело розового жара и струилось тепло…
Он с трудом стряхнул с себя приогневую сонь и подошел к больной матери.
— Растопил? Ну и ладно, вот и тепленько будет… — Она не могла улежать после стука по окошку и теперь сидела, ожидая, что скажет сын про телеграмму, но тот молчал, и она спросила: — Дак чего там, в телеграмме-то?
— Чего-то там случилось…
— Дома? — Руки ее, лежавшие поверх одеяла, дернулись. Котенок муркнул в ногах и снова заснул.
— Нет, в совхозе.
— Ну и бог с ним, с совхозом-то!
Дмитриев не стал возражать. Помолчав, он сказал:
— Скоро я тебя, мама, к себе увезу, вот только получу квартиру получше.
— Да куда меня, старую, везти-трясти, я уж и тут доживу с Иркой!
Он знал, что с Иркой ей жить — не мед. Остроязыкая, несдержанная Ирка металась между сельпо, где работала счетоводом, домом в деревне и запоздалыми интересами неустроенной жизни.
— Да еще неизвестно, приглянусь ли я твоей жене.
— Нет уж, мама, у нас все решено: получу квартиру с маломальскими удобствами — поедешь к нам!
Если бы в этот миг он посмотрел ей в лицо, то увидел бы в ее глазах неожиданные слезы благодарности. Он же сидел, сцепив руки меж колен, смотрел в пол. Сейчас он должен был огорчить мать.
— Мама… Мне придется ехать.
— Так ты только приехал намедни. Хоть бы пожил недельки две-три, давно ведь не бывал. Ну?
— И все же надо, мама, — вздохнул он, мысленно расставаясь с планами разыскать в районе старых приятелей.
— Чего тебе сейчас там делать-то, ведь зима!
— У меня работа круглый год, мама.
— А ты сейчас разве не на тракторах?
— Нет.
Он не стал ей разъяснять, что у него за работа, да и она, будто огорчившись, вспоминала:
— А мне уж больно нравилось, когда ты, бывало, на тракторе ездил. Едешь с поля — стеклышки подрагивают, кринки на окошке стукают, люди из окошек глядят — Колюша Аннин едет. Хорошо было… А помнишь, как ты в ту осень, как тебе в армию идти, комбайн-то вычинил? Помнишь? Вот и я помню. Никто и не думал, что управишься с этаким чудищем, а ты взял да и починил скорехонько. А бабы-то идут вечером, кланяются да и говорят: «Ну, Анна, сын-то у тебя — золотой! Комбайн так наладил, что и полегшую рожь обмолотил!» Говорят так, а мне и любо… Дак а сейчас-то чего ты делаешь?
— Я тебе писал, что меня назначили главным инженером, хоть я еще не закончил институт, а вот уж скоро год, как я на другой должности. Теперь я работаю секретарем партийной организации. В другом совхозе.
Она снова осторожно шевельнулась, поправила подушку за спиной и о чем-то задумалась, глядя в сте-ну.