Казак прямо смотрит перед собой. Его глаза глубоко сидят в орбитах. Они серого цвета, ясные и лучистые. Лицо бледное. Очень белое. На щеке – шрам. Из-под папахи вьется каштановый чуб с сильной проседью. Чуб у него казацкий, густой, спутанный. Волосы слегка вьются. Они отличаются способностью сами по себе быстро приходить в беспорядок, почти совершенно закрывая собою лоб.
Неожиданно послышался забытый возглас: «Мрак! Газэта!» Отощавшие разносчики прессы отвыкли от своего занятия – он не вчитались в заголовок, и «Моряк» продавали как «Газэту “Мрак”». За полчаса разошелся весь тираж. Печатали «Моряк» на оборотной стороне неразрезанных табачных акцизных листов – бандеролей времен Центральной Рады с надписями: «За продаж і купівлю тютюнових виробів без бандеролів або з зіпсованими бандеролями винуватці караються на підставі закону».
Секретарь редакции Константин Паустовский познакомился тогда со всем «Коллективом поэтов». Они охотно шли к нему ради чудного авторского вознаграждения: черный кубанский табак, синька, хлеб, ячневая крупа, соленая килька. Паустовскому Багрицкого представляет выпускающий «Моряка» Исаак – Изя Лившиц: «Это наш одесский поэт и птицелов Эдуард Багрицкий».
«Вы, как всегда, напутали, Изя, – поправляет его нарочито хриплым басом Багрицкий. – Следует произносить: «Багратион-Багрицкий, последний потомок княжеского кавказско-польского рода из иудейского колена Дзюба».
Высокий и неправдоподобно худой человек с профилем менестреля и прядью красивых каштановых волос, свисавшей на лоб, подает руку Паустовскому. Широкую дружелюбную руку. И щелкает по-военному каблуками. Потом он подходит к шкафу с 82 томами энциклопедии Брокгауза и Ефрона и четырем к ней дополнительными. Достает первый том. Перелистывает его и выбирает все листки папиросной бумаги, которыми в книге были переложены цветные рисунки и карты.
«Эдя!» – предостерегающе восклицает Изя. Но человек с профилем менестреля даже не взглянул на него. Он вынимает второй том энциклопедии и повторяет свои действия.
«Вот теперь покурим!» – говорит он со смаком.
«Эдя, это некрасиво», – настаивает Изя.
Багрицкий молча оторвал от папиросной бумаги короткую полоску.
Как-то особенно ловко он зажимает ее между пальцами. Подносит ко рту. И вдруг, к изумлению Паустовского, раздается тоненькая, как колокольчик, но вместе с тем громоносно-звонкая трель какой-то безусловно трогательной птахи: «Это было необыкновенно. Я слышал, как в крошечном и горячем горле этой птахи пересыпался поющий бисер».«А это, по-вашему, красиво или некрасиво?» – интересуется Багрицкий.
«Зимой 1921 года я жил в Одессе, в бывшем магазине готового платья «Альшванг и компания». Я занял явочным порядком примерочную на втором этаже, – вспоминал Паустовский. – В моем распоряжении были три большие комнаты с зеркалами из бемского стекла. Зеркала так крепко были вмурованы в стены, что все попытки – и мои и поэта Эдуарда Багрицкого – выломать эти зеркала, чтобы обменять их на продукты на Новом базаре, ни к чему не привели. Ни одно зеркало даже не треснуло».
К лету 1921 года литературная жизнь в Одессе ненадолго оживилась. В полуподвальчике, бывшем ванном заведении, открывают кафе. Вначале его назвали «Хлам» (Художники, Литераторы, Артисты, Музыканты). Но вскоре переименовали в «Мебос» – Меблированный Остров.
Десяток стульев и столов, буфетная стойка и расстроенное пианино, над которым висела надпись: «В пианиста просят не стрелять – делает, что может» – составляли всю меблировку «острова». За единственным маленьким зальцем нового кафе в тесных кабинах почему-то остались мраморные ванны, пугая неожиданностью случайно попавшего туда посетителя. Участникам выступлений они служат и раздевалкой, и местом отдыха и перекура между выступлениями, за которые полагался бесплатный ужин. Но читать стихи под стук и грохот посуды и шум разговоров было трудно. Надо было придумать, чем заинтересовать посетителей и заставить их быть повнимательней к поэтическому слову.
Багрицкий предлагает инсценировать свою драматическую поэму «Харчевня». В ней участвовали знаменитый старый поэт – теперешний хозяин харчевни – и два проезжих молодых поэта, едущие в Лондон на состязание поэтов. Между старым поэтом и молодыми возникает спор о поэтическом мастерстве. В стихотворном поединке побеждает старый поэт, но, уйдя на покой от суеты и бренной славы, он нашел свое место за трактирной стойкой, где продолжает сочинять стихи. Багрицкий играл старого поэта, Ильф и Славин – молодых. Другим участникам «Коллектива поэтов» – Бондарину и Гехту – в этой инсценировке были отведены роли посетителей «Харчевни». Нехитрые костюмы и грим, широкополые шляпы, шарфы и трости, бакенбарды и передники были принесены из дома. На столах зажглись свечи, и «Мебос» превратился в старинную английскую харчевню.
В харчевне декламируют стихи. Потом посетители харчевни – простые рыбаки и рыбачки, крестьяне и конюхи – в конце представления запевают песню о Джен, написанную Багрицким. Ее подхватывают и поют вместе с исполнителями все посетители «Мебоса».
Давно утеряна поэма «Харчевня» и ее инсценировка, и судьба их неизвестна. Не все слова песенки запомнились правильно теми, кто исполнял их тогда. Только к 70-летию со дня рождения Багрицкого удалось полностью восстановить слова и мелодию этой милой песенки. Она отчетливо заново зазвучала в памяти друзей юности Эдуарда Багрицкого.Песенка о милой Джен (Из инсценировки поэмы «Харчевня»)
Джен говорила: не езжай,
Мой милый, в путь опасный,
Пройдет апрель, наступит май,
И в щебетанье птичьих стай
Воскреснет снова мир прекрасный…
Багрицкий умел радоваться чужим удачам, поэтическим находкам. Наравне со стихами прославленных поэтов он читал понравившиеся ему стихи тех, кто был рядом с ним, кто только начинал поэтический путь. С восторгом Багрицкий повторял строфы из стихов молодого поэта Эзры Александрова: «И утром зашагавший ряд деревьев, выставивших пики, а на столе стоит снаряд, вода, весна и две гвоздики». И еще: «Но мои пустые глазницы, благословенные предками, зарастут разноцветными птицами и разноцветными ветками». Он читал их вслух, бормотал про себя. Они никогда не были напечатаны, но с голоса Багрицкого запомнились навсегда. Эзра Зусман, писавший под псевдонимом Александров, в 1922 году уехал из России в Палестину. Там он стал писать стихи на иврите. Израильские стихолюбы с восхищением вспоминают, например, филигранные пейзажи его стихотворения «Тверия в дождь». Зусман переводил на иврит русскую поэзию – Ахматову, Пастернака, Багрицкого, Мандельштама.
В 1922 году у Багрицких родился сын Всеволод. Жили они в Одессе в очень большой нищете. Но это казалось как бы само собой разумеющимся. Никто из друзей и знакомых этому не удивлялся, как будто так и должно было быть. Это как-то гармонировало с Багрицким. Жена в этом отношении всецело придерживалась того же беззаботного отношения к бытовой обстановке. На первом плане была еда, для нее могли продать любую вещь. Обстановки, по существу, никакой не было, был поломанный стол, пара стульев и вместо кровати – охапка сена на полу, ребенок рос без пеленок. Все эти материальные лишения переносились очень легко и беззаботно.
Однажды маленький Севка чуть не стал сыном других родителей. Случилось это еще в Одессе. Багрицкие тогда сняли по дешевке антресоли в большой коммунальной квартире. Севе было всего несколько месяцев. Однажды родители ушли, оставив спящего малыша одного. Сева проснулся и стал плакать. Его услышали бездетные супруги. Они поднялись на антресоли и увидели в корзине малыша, лежащего на соломе в каком-то тряпье. Решив, что это подброшенный кем-то ребенок, супруги взяли его к себе. Севку вымыли, завернули в красивое одеяло с кружевами, положили в чистую постель. Вернувшись домой и не найдя в корзине сына, Эдуард и Лида стали его искать по всему дому. Наконец обнаружили у молодоженов, где он лежал, что «тот принц». Ребенка водворили обратно в корзину. Гордый Эдуард приказал снять с него «всю барскую красоту» и завернуть в прежнюю «одежду».