«Может, почитаем стихи?» – предложил Николай Дементьев, организатор поездки к Багрицкому.
«Предлагаю Блока», – отвечает Багрицкий.
Он начал декламировать «Шаги командора». В тех местах, где, словно звон погребального колокола, повторяется имя донны Анны, Багрицкий понижал голос. Почти пел, раскачиваясь и притопывая ногой. Завершив чтение, он обвел присутствующих взглядом и ухмыльнулся:
«Неплохих стихов, а? Как вы считаете?»
«У нас было принято в ту пору, для смеха, строить фразы в родительном падеже, – пишет Мунблит. – Одесситы высмеивали так своих земляков, а кроме того, печальную известность приобрела незадолго перед тем книжонка какого-то стихоплета, выпустившего ее в собственном издании и за собственный счет. Книжонка называлась «Твоих ночей», и это очень нас всех потешало. Но помню, как поразил меня тогда в Багрицком внезапный переход от взволнованного, увлеченного чтения великолепных стихов к грубоватой и непритязательной шутливости. Мне еще только предстояло узнать, что это была обычная его манера. Уж очень он боялся всякого проявления сентиментальности и по-юношески, путая чувство с чувствительностью, считал необходимым прикрывать растроганность ироническим балагурством».
«Прочтите ему «Стихи о соловье и поэте», – сказал Дементьев, указывая на Мунблита. – Я ему их читал, и они ему не понравились. Эдуард, это та самая критически мыслящая личность, которой не нравятся ваши стихи».
«Это не оригинально – считать, что я пишу плохие стихи, – ворчит Багрицкий. – Я знаю целую кучу людей, которые думают так же. Лучше я прочту Киплинга».
Вдруг, обращаясь к кому-то за перегородкой, закричал резким, пронзительным голосом: «Ли-да! Если придет Севка, не пускай его сюда!»
И, обращаясь к гостям, добавил: «Я хочу вам прочесть длинное стихотворение, чтоб вы знали, какие на свете бывают стихи, а если появится этот разбойник, цельность художественного впечатления будет нарушена».
«Цельность художественного впечатления» – тоже была цитата. На программках Московского Художественного театра было тогда напечатано, что публику просят не аплодировать до конца спектакля, чтобы не нарушать эту самую цельность, и это тоже казалось очень смешным.
Багрицкий откашлялся, подмигнул Дементьеву и сейчас же, словно сняв с лица одну маску и надев другую, начал читать.
Он читал «Балладу о Востоке и Западе» в переводе Елизаветы Полонской и читал так, что чтению этому мог бы позавидовать самый талантливый исполнитель. Но самое странное, что Мунблит с товарищами в ту пору не очень хорошо понимали это. Скажи им кто-нибудь, что через несколько лет Качалов будет подражать Багрицкому, читая его стихи, они бы ни за что не поверили. Хотя им навсегда запомнилась молитвенная тишина, какая воцарилась в комнате, когда, полузакрыв глаза, раскачиваясь всем телом и скандируя каждый ударный слог, Багрицкий прочел вступление к киплинговской балладе.
Потом было беспорядочное, совершенно студенческое чаепитие. Мунблиту Лидия Густавовна и Сева запомнились так: «…Худенькая молодая женщина в учительских, очень серьезных очках, внесла в комнату большой цветастый поднос, уставленный разнокалиберными чашками, кружками и стаканами. Она выглядела единственным взрослым человеком в нашей мальчишеской шумливой гурьбе, и мы сразу же присмирели в ее присутствии. Вслед за матерью в комнату ворвался смуглый, весь исцарапанный пятилетний чертенок, очень похожий на отца и очень по-взрослому разговаривающий».
После чая решили покататься на лодках. Кунцево в те годы, совершенно как Сокольники в чеховские времена, было дачей. Там имелся настоящий лес, лодки на реке, далекий горизонт, тишина. Уже начало вечереть. Багрицкий внезапно развеселился, принялся учить компанию грести. Потом запел песню: «То не черный ворон вьется, не соловушка свистит, – не хотелось, а придется кровью травку оросить…» Послушав эту грустную песню, все замолчали.
И тогда Багрицкий вдруг предложил:
«Хотите, я вам прочту свои новые стихи?» – и, не дожидаясь ответа, стал читать начало «Думы про Опанаса».
«Когда Багрицкий кончил читать, никто не проронил ни слова. Только через минуту все заговорили, но не о стихах, а о чем-то другом. И Багрицкий, словно это не он только что читал прерывающимся от волнения, идущим от самого сердца голосом свою удивительную поэму, принялся хохотать, рассказывать анекдоты, грубовато острить», – возвращается в тот вечер Мунблит. Его спросил Дементьев, наклонившись, поблескивая глазами: «Ну как?»
«Я ничего ему не ответил. Да и что мне было говорить? Ведь я впервые так близко, совсем рядом с собой, увидел Поэзию, а об этом простыми словами не скажешь».
Вскоре компания литераторов во главе с Багрицким нанесла визит Луначарскому. Они решили предложить издание серии переводной приключенческой литературы в адаптированных для массового читателя переводах. Для солидности в заявку решили включить наркома просвещения Луначарского как редактора.
Литераторы поднялись на пятый или шестой этаж старого московского «доходного» дома. Какое-то время препирались, кому нажать кнопку звонка. Робких авторов впустили в полутемную переднюю. Поначалу в ней образовалась небольшая свалка, возникшая из-за того, что никто не хотел стоять впереди. Багрицкому удалось обеспечить себе место в арьергарде, но в сутолоке он уронил с вешалки какую-то очень элегантную дамскую шляпу и наступил на нее ногой.
Именно в этот момент открылась дверь и из комнаты вышел Анатолий Васильевич в теплом вязаном жилете, без пиджака и в комнатных туфлях. Он как бы ничего не заметил – ни смущения гостей, ни возни, какую поднял Эдуард Георгиевич, извлекая из-под грубого своего сапога, отряхивая от пыли и водружая на вешалку злополучную шляпку, ни попыток верных товарищей прикрыть Багрицкого своими телами. Мило принял и побеседовал с мечтающими о сулящей баснословные для пришедших гонорары серии книг.
«Но для чего, собственно, эти книги сокращать? – выразил сомнение Луначарский. – Нужно просто выбрать из них лучшие и дать молодым читателям с хорошими предисловиями. Вам не кажется, что это было бы более правильно?»
Разумеется, это было бы более правильно. Но согласиться с Луначарским значило поставить под угрозу задуманное, такое хитроумное и такое прибыльное предприятие. Гости принялись убеждать его, да и себя самих, что не будут почти ничего сокращать. Тем временем Анатолий Васильевич пристальным взглядом обвел гостей, еле заметно улыбаясь их горячности и, очевидно, отлично все понимая. Потом вдруг спросил: «Кто из вас Багрицкий?»
Литераторы замерли. Правда, договариваясь с секретарем, они перечислили все свои фамилии. Но им и в голову не могло прийти, что они сразу же станут известны Луначарскому. Наконец Эдуард Георгиевич тоном человека, решившего чистосердечным признанием искупить свою вину, произнес: «Я – Багрицкий».
Луначарский внимательно посмотрел на него и, сняв пенсне, принялся протирать его. «Недавно прочел в «Красной нови» вашу поэму. По-моему, великолепная вещь!» – промолвил он веско. Его добрый хрипловатый голос, который собравшиеся вокруг привыкли слышать с трибуны, здесь, в комнате, был исполнен того же очарования, что и там.
Багрицкий встал, смущенно улыбнулся и вдруг рявкнул нечто среднее между солдатским «рад стараться» и пионерским «всегда готов». Впоследствии он яростно отрицал это, но факты – упрямая вещь. Все слышали его рявк своими ушами.
Луначарский сказал еще что-то лестное о «Думе про Опанаса». Багрицкий что-то еще смущенно пробормотал. После чего гости стали прощаться.
Спускаясь по лестнице, Эдуард Георгиевич упорно молчал, не отвечая ни на поздравления, ни на шутки. И только выйдя на улицу, промолвил:
«Франсуа Вийон тоже был бедный человек, но он бы себе этого не позволил».
«Чего бы себе не позволил Вийон?» – спросил кто-то.
«Кромсать хорошие книги – вот чего».
«Ну, а плохие? Плохие он бы позволил себе кромсать?»
«Не задавайте дурацких вопросов! К плохим книгам порядочный человек вообще не должен иметь никакого касательства», – назидательно заключил Багрицкий.