Особенно волновала смертельно больного Антона Павловича, конечно, проблема бессмертия. Бунина удивляла непоследовательность Чехова в этом вопросе. То он «старательно-твердо» выговорил: «Это суеверие, а всякое суеверие ужасно. Надо мыслить ясно и смело… Я, как дважды два четыре, докажу вам, что бессмертие – вздор». А то вдруг утверждал прямо противоположное: «Ни в коем случае не можем мы исчезнуть без следа. Обязательно будем жить после смерти. Бессмертие – факт. Вот погодите, я докажу вам это».
На мой взгляд, нет ничего странного в том, что человек, не имеющий твердой веры и в то же время страшащийся своего неверия, противоречив в суждениях о Боге и потустороннем мире. Что же касается твердой убежденности, с которой Чехов говорил на эти темы, то она, по-моему, объяснима его желанием спорить вовсе не с Буниным, тогда еще совсем молодым, а со Львом Толстым. Льва Николаевича Чехов безмерно уважал и говорил не раз: «Вот умрет Толстой, все к черту пойдет!» (штаны, кстати, по нескольку раз переодевал, когда шел к нему в гости). Любил Чехов Толстого не только как писателя – одно время его сильно увлекало толстовское учение. Учение же это признавало бессмертие, но только не для конкретной личности, которую смерть все-таки убивает.
Чехов категорически не принимал утверждения Толстого «Смерть освобождает душу из пределов личности» и хотел, думаю, высказать Льву Николаевичу свою позицию на сей счет. Но в беседах с Толстым (в том числе и о бессмертии) обычно комплексовал и говорил гораздо меньше, чем слушал. Зато потом высказывал свои аргументы уже тем, с кем мог разговаривать безо всяких комплексов. «Смерть – жестокая, отвратительная казнь, – говорил Чехов Суворину. – Если после смерти уничтожается индивидуальность, то жизни нет. Я не могу утешиться тем, что сольюсь со вздохами и муками в мировой жизни, которая имеет цель. Я даже цели этой не знаю. Смерть возбуждает нечто большее, чем ужас… Страшно стать ничем».
Не считая добром посмертное растворение личности, принять толстовскую веру Чехов не мог. А другой веры у него не было, хотя, повторю, воинствующим атеистом он тоже не был. «Между «есть Бог» и «нет Бога», – писал Чехов, – лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский человек знает какую-то одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его; и потому обыкновенно он не знает ничего или очень мало». Надо признать, что не только русские, но все люди не очень-то хорошо знают, что произрастает на поле между двумя этими крайностями. Боюсь, что сам Чехов этого тоже не знал.
Поколебали веру людей в Бога еще гуманисты Ренессанса и эмпирики барокко, серьезно подорвали религиозные основы просветители-вольтерьянцы, но все же широкие слои образованной публики перестали доверять церкви лишь в середине XIX века, когда элита общества освободилась наконец от державших в узде ее сознание церковных догматов. Освобождение интеллектуальное никак не менее существенно для развития общества, чем свобода от сословных перегородок. Без церковной опеки человек вынужден сам, без помощи духовного авторитета, развивать свой потенциал. Это тяжелая внутренняя работа, которая не могла не сказаться на формировании личности тех, кто способен к творчеству. Только свободно мыслящий человек способен был к самостоятельной оценке происходящего и поискам нестандартных решений. Интеллектуальное освобождение тут же проявилось в ускорении научного, технического и социального прогресса.
Но даже самым смелым интеллектуалам не удалось многого достичь в сфере духовной. Когда этой сферой занималась церковь, всякий новый шаг там был результатом соборного опыта многих людей, посвящавших духовным поискам свою жизнь. Теперь же каждый ищущий шел своим путем, и неудивительно, что через какое-то время духовный опыт одного человека становился недоступным для других. Мы говорим о тех, кто самостоятельно пытался найти необходимую им духовную опору, но не забудем, что подавляющее большинство людей вообще ничего не намерено было искать, принимая за норму правила, устанавливаемые другими. Теперь, когда основа общих для всех правил оказалась под сомнением, люди и вовсе перестали понимать, как нужно правильно жить. Духовная свобода привела к хаосу в вопросах нравственных. Так было во времена барокко, так же случилось в конце XIX века. Как ориентироваться в мире, где нет Бога? Какой высшей цели должен служить человек? А может быть, такая цель людям вовсе и не нужна?
Кант уверяет нас, что высшая цель природы не познаваема рассудком. Чтобы познать эту цель, рассудок человека должен был бы вместить в себя всю вселенную. Это, конечно, невозможно, поскольку человек смертен, а мир явлений бесконечен во времени и пространстве. Значит, для высшего целеполагания необходимо трансцендентальное знание или, как говорил кенигсбергский мудрец, «разум, возвышающийся до запредельного». Теоретически высшая цель мыслима, но лишь как объект интеллектуальной интуиции , не связанной с чувственным восприятием. Наделены или нет такой интуицией люди, мы не знаем, но одно очевидно: определить с помощью знаний, полученных опытным путем, высшую цель бытия (если предположить, что она есть) человек не в состоянии. Пока человек верил в бессмертие, он готов был признать важнейшей для себя цель трансцендентную, то есть находящуюся за пределами его земного опыта. Но если бессмертия нет, то и внеземная цель теряет смысл.
Противоречие между скоротечностью человеческой жизни и безмерностью общей идеи всегда волновало Чехова, и эта проблема всегда присутствовала как главная в его творчестве.
«Разве людям доступна и нужна вечная правда, если нет вечной жизни?» – вопрошает герой «Черного монаха».
«Я верю, следующим поколениям будет легче и видней; к их услугам будет наш опыт, – говорит герой «Рассказа неизвестного человека». – Но ведь хочется жить независимо от будущих поколений и не только для них. Жизнь дается один раз, и хочется прожить ее бодро, осмысленно, красиво… Я верю и в целесообразность и в необходимость того, что происходит вокруг, но какое мне дело до этой необходимости, зачем пропадать моему “я”?»
Сам Чехов, надо признать, не очень-то верил в необходимость и целесообразность происходящего в жизни, где люди не стремятся к большой цели. Отсутствие общей для всех идеи его страшно беспокоит. Тема эта проходит через всю его творческую жизнь и звучит почти во всех его лучших произведениях – в «Огнях» (1888), «Скучной истории» (1889), «Дуэли» (1891), «Страхе» и «Палате № 6» (1892), в «Рассказе неизвестного человека» и «Черном монахе» (1893), в «Доме с мезонином» и «Моей жизни» (1896), в «Даме с собачкой» (1899), в чеховских пьесах.
Любопытно, что, по словам Бунина, Чехов не раз восхищался «Таманью» Лермонтова. Мальчик, мол, а как пишет! Лермонтову, когда он писал «Тамань», шел двадцать шестой год. Чехову было не намного больше, когда он вывел в «Скучной истории» образ шестидесятидвухлетнего старика, да так точно, как мало кому удавалось в литературе. И вот этот старик, профессор Николай Степанович, хорошо знающий, что такое радость творчества, уважение коллег и мировая известность, говорит: «Во всех мыслях, чувствах и понятиях, какие я составляю обо всем, нет чего-то общего, что связывало бы все это в одно целое. Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинках, которые рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей, или Богом живого человека. А коли нет этого, то, значит, нет и ничего. При такой бедности достаточно было серьезного недуга, страха смерти, влияния обстоятельств и людей, чтобы все то, что я прежде считал своим мировоззрением и в чем видел смысл и радость жизни, перевернулось вверх дном и разлетелось в клочья».
Ищут общую идею, каждый по-своему, герои всех больших чеховских пьес:
«– Общая мировая душа – это я… я… – читает монолог из пьесы Треплева Нина Заречная. – Во мне душа и Александра Великого, и Цезаря, и Наполеона, и последней пьявки».