— Внимание! — кричит чей-то хриплый голос.
И я продираюсь в первые ряды, я хочу как можно скорее увидеть Героя. Вот подъезжает новая блестящая «эмка». Дверцы ее открываются, и улыбающийся, свежий, цветущий молодой человек с забинтованной, висящей в белой лямке рукой выходит из нее… Свет прожекторов ослепляет его; и блестит золотая звездочка.
— Внимание! — кричит сверху со своей подставки человек в военной форме. — Идите медленнее! Раскрыть! Раскрыть руку! — орет он.
И лейтенант, оттопырив руку, идет к своему домику.
— Смотреть! Смотреть в камеру!
Еще два прожектора вспыхивают, новая съемочная камера, направленная прямо в лицо лейтенанту, стрекочет.
И в это время в дверях домика появляется его мать. Она сначала хватается за сердце, потом прислоняется к косяку дверей. Кажется, она сейчас упадет. Но она так и остается стоять, закрыв теперь обеими руками лицо. Сын бежит к ней. Гаснут прожектора. Снег падает и падает, и в полной тишине мы слышим только хрипение лошадей и всхлипывания. Обняв ее, рядом с ней стоит ее сын, и он гладит ее по голове и говорит что-то.
Тишину нарушает громкий голос режиссера:
— Оставить! Оставить все! Разойтись! Разойтись всем!
Человек в пенсне и с козлиной бородкой, одетый в военную форму, подбегает к крыльцу. Я проталкиваюсь как можно ближе.
— Пожалуйста, — как можно деликатнее говорит он, обращаясь к сыну и матери, — пожалуйста, разойдитесь! Вам-с — в домик-с! — И он осторожно берет женщину под руку. Ничего не понимая, она полными слез глазами, не отрываясь, смотрит на сына.
И все начинается сначала.
Мотор стрекочет. Снова хлопает дверца автомобиля. Молодой лейтенант выходит из машины. Скрипя по снегу новыми сапогами, он подходит к матери и подает ей руку. Она пожимает ее, но глядит на режиссера. Тот, сидя на высоком табурете, кричит в картонную трубу с раструбом:
— Улыбка, улыбка где?! Стоять!
И они застывают как манекены глядя друг на друга и неестественно улыбаясь.
— Вот теперь хорошо! Мотор! Повторить! — орет режиссер.
Снова вспыхивают прожекторы. Следя за рукой режиссера, косясь на человека в пенсне, с крыльца сходит мать. И они опять застывают как статуи.
— Замечательно! Почти хорошо! Молодцы! — кричит режиссер, и женщина впервые улыбается.
— У него же рука здоровая, — слышу я шепот за спиной.
— Тише ты!
К ним опять подходит режиссер, что-то говорит, и они расходятся. Женщину уводит девочка, а лейтенант возвращается к машине.
— Мотор!
Свет вспыхивает.
— Арнольд Кондратьевич! — кричит режиссеру носатый. — Скорее! Темнеет! Эх, с тройками бы их снять!
— Какая еще тройка?!
— Для Америки лучше тройка!
— Потом вставим! За работу! Вам следует помнить, что я говорил! — кричит режиссер матери и сыну. — А то мы никогда не кончим! Вы, — и он тычет пальцем в сторону лейтенанта, — приезжаете и выходите из машины! Она, — и он тычет пальцем в сторону матери, — выходит на крыльцо! Затем, встретясь… — Дальше я не слышу его слов. — … и только после этого! После этого обниметесь! Мотор!
Вот сцена наконец отснята. Прожектора гаснут. Все они уходят в домик. Темнеет. Но мы стоим. Зябнем, но стоим.
— А зачем лошадей? Ну тройка зачем нужна? — спрашивает одного из милиционеров пожилая женщина.
Тот охотно отвечает:
— Для Америки. Туда кино пойдет. Ну и им, конечно, так интереснее. Россия — известное дело! Значит — лошади! Так вот…
В это время подъезжает, хрустя колесами по снегу, та крытая машина, на которой написано «Рыба». Солдаты выпрыгивают из машины и подходят к крыльцу.
— Что, еще не кончили? — спрашивает один у милиционера.
— Скоро, — отвечает тот и смотрит в небо. С него падает и падает снег. — Не помню такого снега в Москве вот уж пятнадцать лет, — добавляет милиционер.
Мороз. Уже совсем темно. Вот наконец двери распахиваются, и, переговариваясь, один за другим выходят люди. Солдаты идут в домик и скоро выносят вазу и аквариум, в котором лежат книги. Подавая их в машину, они о чем-то разговаривают и смеются. И тут я вижу довольного Славика.
— Я все видел! — гордо сообщает он мне. — Я был на чердаке конюшни. Там были ребята с биноклем, и я все видел!
— Бинокли же во время войны запрещены.
— Кому запрещены, кому — нет!
Мы медленно идем к дому. Меня ожидает прежняя жизнь. Жалко, что съемки закончились. Что-то новое пришло… И этот славный Герой… Такой молодой!
— Они пили чай, — рассказывает Славик, — а потом сын говорил про подвиги… Нет, погоди! Сначала пришел почтальон и принес газету, и она читала…
— Кто? Девочка?
— Нет, мать Героя…
— Как же читала?! Ведь она неграмотная.
— Ну и что! Все равно читала! Потом они сидели, потом она…
Вечер опустился на нашу улицу, и в конце ее я вижу бесконечную, серую, как змея, очередь за хлебом… Опять стоять!
VII
Поздно вечером возле колонки я встречаю мать Героя. Наклонившись над деревянной кадушкой, она наливает туда воду.
— Здравствуйте!
— Что же ты, сынок, не приходил за дровами? Стесняешься? Вот сейчас и пойдем.
Я благодарю ее и иду за ней следом, везя санки, а бак оставляю у колонки. В маленьком палисаднике аккуратно сложена поленница дров. Мне достается целая охапка пахнущих свежим деревом и берестой поленьев, я складываю их на саночки. Двери домика открываются и появляется Герой. Его рука по-прежнему завязана бинтами и висит на белой марлевой лямке.
— Это кто? — спрашивает он у матери.
— Художников сын. Помнишь?
— А-а! Здравствуй! — И, улыбаясь, он подает мне руку. — Где учишься?
Я отвечаю. Он весело смеется.
— И Изъявительное Наклонение работает еще?
— Работает.
— А Неправильный Глагол?
— Его убили.
Он мрачнеет.
— А этот… как его, толстый?
— Мясопотам?
— Да!
— И его убили.
— Та-ак… — задумчиво тянет он. — А Си-бемоль?
— Ее выслали. Она же немка.
— А говорили — еврейка?
— Говорили — еврейка, а выслали как немку.
— А Человек-Носорог?
— И его убили.
— Ну-ну, — крутит он головой, — значит, теперь у вас одни учительницы? — И, подмигнув, спрашивает: — А молоденькие есть?
— Есть, — отвечаю я и чувствую, что краснею. — Чертежница. Надежда Александровна.
— А прозвище?
Я краснею еще больше и думаю: «Хорошо, что темно!» Он старается не смотреть на меня, а когда снова поворачивается, его темные глаза сверкают из-за мохнатых, как у девушек, ресниц.
— Ее прозвище… Крепкий Кирпичик.
— А красивая?
— Очень!
Скрипит дверь, и на пороге появляется мать. Мы оба на мгновение отворачиваемся друг от друга. «Как заговорщики», — думаю я. Он выпрямляется. Как он красив!
— Вот прогоним немцев, — говорит он, — и тогда, мама, заживем! Уедем с тобой из Москвы, будем жить в деревне Я коней буду ростить, как дедушка… Ты поедешь со мной? — И он смотрит на мать, а она закрывает лицо руками.
— Что ты, что ты, мама?!
Рассыпавшиеся дрова падают мне на ноги, но я не обращаю на это внимания. Он обнимает ее за плечи.
— Сыночек! — шепчет она. — Сыночек! Живи только… вернись… Я с тобой хоть на край света поеду!
Я вытаскиваю саночки со двора и медленно иду с ними по улице, стараясь держаться вдоль стен домов, где темнота делает меня менее заметным. Вспомнив об оставленном у колонки баке для воды, я возвращаюсь. Белеет снег… бака нет.
Я иду к дому и в самом конце улицы вижу Аркадия Аркадьевича. Опираясь на палочку, он не спеша идет по тропинке, изредка поднимая голову и поглядывая на небо, по которому, гонимые ветром, бегут тучи. В их разрывах начинают появляться, дрожа и переливаясь, зимние звезды.
— Где вы взяли дрова? — спрашивает он после взаимных приветствий.
— Дала мать Героя.
— А-а! Хорошо! Вы можете порадовать свою маму.
— Возьмите. — И я нагибаюсь над санками.