Я: В бою под Шантунгом?
Он: А говорите — эрудиции нет…
Я: Кто же «Порт-Артур» Степанова не читал?
Он: Читают все, а помнят немногие.
Я: В данном случае хвалить не стоит — русско-японской войной я занимался и специально. Скажите, Иван Антонович, Вам нравится серия «Пламенные революционеры»?
Оказалось, что с книгами из этой серии он не знакомился — не любит литературу юбилейного типа. Я сообщил ему, что Прилежаева написала для издательства «Малыш» книгу о XXIV съезде. Он возмутился и сказал, что писать такие книги недостойно писателя. Я вступился за Прилежаеву — она написала немало хороших книг. Оказалось, что «Юность Маши Строговой» он не читал.
«Но о съезде, тем более о таком, именно об этом, ей писать для детей всё равно не следовало». Я согласился с ним безоговорочно, и рассказал, что инспекторша из РОНО требовала от меня и других учителей поминать этот съезд на каждом уроке. Я тогда поразился — как увязать рассказ о пугачёвщине четвероклассникам с XXIV съездом, а она говорит — сумейте увязать. А съезд этот — не «коллективизации» или «победителей», а скорее — «забвения памяти» и «сытого брюха». Но книги из серии «Пламенные революционеры» — не юбилейные. Все они великолепны, только Окуджава гадость о Пестеле написал. А книга Гладилина «Евангелие от Робеспьера» — просто чудо. Кажется, Иван Антонович записал название, во всяком случае сказал, что прочтёт. Нет, ему не нужно её приносить, ему из Ленинской принесут. Съезды партии вообще освещаются скверно, и правдиво о них писать очень трудно. Помните, на XIX съезде выступал какой-то беглый югослав, рассказывал всякие страсти. А газеты всё это напечатали. Вот Вам и рост процента лживости. Я заспорил. Это — не было ложью. Если бы беглец из колымских лагерей где-нибудь рассказал о том, что там творилось, это тоже не было бы ложью. — «А Вы уверены, что там было такое?» — заинтересовался он.
Я: У нас историю южных славян преподавал Иван Драгович Очак. Он был в войну одним из соратников Тито, в 1948 лечился у нас, и при разрыве остался в Союзе. Он нам кое-что рассказал об этих событиях. Югославия первая на Балканах провела коллективизацию, организовала на наш манер промышленность. Но она на 80 % зависела от нас по сырью и машинам, да и специалистов мы много послали — там их немцы массу уничтожили, а было и так мало. Зависимость — огромная. И при этом наш, скажем, врач получал больше югославского министра. А если такой врач сам пытался опротестовать такое положение — его отзывали. А наш посол требовал, чтобы югославский ЦК собирался только в его присутствии.
Тито написал Сталину, что Югославия все же независимая страна, а Сталин решил его проучить — вот и началась вся эта история. Тито будто бы сказал тогда: «Нам одно осталось — всем привязать на шею камни и попрыгать в Ядранское море». Но прыгать он не стал, а решил бороться. Наши прекратили торговлю, страна осталась без машин, без сырья, без специалистов, заполнявших ряд брешей. Пришлось децентрализовывать промышленность и сельское хозяйство. Каждая единица теперь само искала сырьё и рынок сбыта. Это отразилось и на партии — она тоже утратила монолитность, централизацию. К тому же многие просто поверили Сталину — ему дескать виднее, раз он говорит, что Тито предатель — значит, так и есть. А ведь совсем без сырья и техники из-за рубежа страна не могла обойтись — это не Россия, не страна-континент. Пришлось обратиться к американцам, а чей хлеб ешь, того и песенки поёшь — если не было измены в прошлом, сейчас-то она, хоть и вынужденная — была! Значит, верилось и в прежнюю измену Тито. И тогда он стал уничтожать таких людей. Видимо, один из них на XIX съезде и выступал… А знаете, у нас одна студентка собирала материал для диплома о югославской дивизии в эту войну. Вы о ней слышали?
Он: О румынах и поляках знаю, о югославах не слыхал. Чехи, словаки, генерал Свобода… Нет, о югославах не слышал.
Я: Эту часть начали формировать из хорватов, сдавшихся под Сталинградом. Формировали в районе Коломны. Эта девушка туда ездила. Оказалось, что архивы не сохранились, а из участников живы на весь Союз двое, причём один спился, а второй уехал на Дальний Восток. В городе от того времени осталось много детей-брюнетов… Дивизию не пускали в дело — не верили. Её держали во втором эшелоне при ликвидации Ясско-Кишинёвского котла; в Румынии тоже не пустили в дело. Соединились с югославами и отдали им — отделались. Тито тоже не обрадовался и решил эту часть сгубить. Пустил её против восьмикратно превосходящей немецкой группировки. А дивизия возьми и победи! Но после 1948 года почти все её бойцы были репрессированы…
Он: Да, история полна грязи… Но мы хоть понимаем это. Так что не всё потеряно.
Я: Иван Антонович, мне идти надо — я у Вас уже сколько времени отнял зря, ведь уже скоро десять часов.
Он: Да, засиделись мы… Но время зря не пропало. Итак, уговор: через четыре-пять дней, даже раньше, позвоните мне. Я прочту Вашу работу, напишу отзыв, позвоню в АПН — там у меня есть знакомые. Я привык делать всякое дело, не откладывая, так что и звонок не откладывайте. Нет, оставьте только свою работу и Евгиппия — Иордана я достану сам, а Нолля читать не буду — некогда. И так поверю.
Я: Евгиппию несомненно можно верить. Он ничего не понял из того, что описывал, но это даже не глупость — Северин так действовал, чтобы его не поняли.
Он: Даже дурак, если он честен, полезней мерзавца, даже умного.
Я ушёл примерно в 21.40. 5 октября я позвонил Ивану Антоновичу. К телефону подошла какая-то женщина. Она спросила — москвич ли я, очевидно считая, что Москвичи должны знать о случившемся. Но я не знал. Только от взявшей трубку Таисы Иосифовны узнал о смерти Ивана Антоновича. И вспомнил: «Мне не успеть…» Он жил под Дамокловым мечом и всё время помнил, что меч висит на волоске… Вот волосок и оборвался. Но — сказала она — он успел позвонить товарищу Горбовскому в АПН. Зайдите дней через десять за рукописью и телефоном Горбовского, а сейчас, простите, не могу. Я спросил — не нужно ли в чём помочь? Нет, спасибо, друзья помогают…
Когда я пришёл — между нами состоялся недолгий разговор, которого мне не воспроизвести. Помнится, что я спрашивал, где будет он похоронен, не соображая ещё, что уже похоронен. И кажется, она сказала, что место для могилы было заранее присмотрено на Карельском перешейке, под громадным валуном. А потом она меня стала спрашивать, как именно я отношусь к его творчеству — как к науке или как к литературе, и в чём для меня его главная сила как писателя. Я сказал, что о том же Древнем Египте или об Александре Македонском — «Таис», повторяю, ещё не была завершена печатанием в «Молодой гвардии» — он писал так, как ещё никто не писал. О том же Александре писали у нас: Ян — как только о жестоком истребителе людей, и Явдат Ильясов — чуть более доброжелательно, но тоже только с точки зрения потомка истребляемых македонскими захватчиками азиатов, а Ефремов, как я понимаю, поставил впервые в советской литературе — не поручусь за всемирную — вопрос о смертельной опасности для людей всякого гения, наделённого властью и силой. О накоплении человеческой дряни и необходимости её истребления, и о том, что в войнах, развязанных гениальными воителями, гибнут в первую голову лучшие, очищая путь к вершинам жизни двуногой нелюди, что приводит в итоге к гибели дела этих самых гениев. Для меня, во всяком случае, такие мысли оказались предельно новыми, нигде доселе не встречавшимися. Тут Таиса Иосифовна подошла ко мне и поцеловала в лоб, а я так ошалел, что не помню, как распрощался. Придя домой, я попытался письменно изложить своё мнение об Александре Македонском, исходя из уже прочтённых частей «Таис Афинской». И когда вышел последний номер — с беседой Таис с жрецом храма богини Нейт — оказалось, что характеристики совпали. Значит, понял я — его система взглядов мною до некоторой степени усвоена…
Товарищ Горбовский сделал всё для него возможное, но смог он немного, так что я по сей день не смог опубликовать даже статейки о Северине, не то что всю работу о нем. Но — сама работа по количеству мелких, но уникальных в севериноведении открытий выросла чуть не вдвое. (И продолжала расти до конца 2003 года). А почему? Потому что была у меня беседа с Иваном Антоновичем. Снова и снова перечитывая её, несколько раз перепечатав для раздачи почитателям памяти Ивана Антоновича, я в конце концов поймал себя на мысли, что теперь, когда он о Северине написать не смог, а Гулиа — я к нему ходил — не захотел, у него своих замыслов хватало, а Северин ему не родной, не то что Гирин Ефремову, а Немировского мне поймать не удалось, — теперь я просто обязан сам написать о Северине что-то художественное, ведь это — выполнение завета Ивана Антоновича, он же мне это посоветовал. Но как? Ведь возражения мои ему тоже показались убедительными… А если обойтись без внешних подробностей, оставить только мир мыслей Северина? Если заставить его самого рассказать — кому?