Когда я стал отходить от кафедры, Пеэрна вдруг оказался на моем пути. Я попытался его обойти, но он подошел ко мне и сказал, ну, может быть, с намерением произнести это шепотом, потому что не очень владел своим голосом, - во всяком случае, его обращение должны были отчетливо услышать трое или четверо людей, так что в случае необходимости свидетели, несомненно, были:

"Товарищ Сиркель... Я боюсь, что Эстонию... окончательно продадут там, в Крыму... Товарищ Сиркель, мы должны что-то делать! Обязательно должны! Скажите нам, что... Вы ведь знаете! У вас же опыт и связи, то, чего нет у нас! Мы придем к вам - я и мои друзья - истинные эстонцы... Понимаете: нам нужны аргументы... руководство к действию..."

Мгновение мы смотрели друг другу в глаза. Он отвел свои бегающие светло-серые глаза в сторону. Лоб покрылся бисеринками пота. Ему было нелегко...

Я подумал: если сыновья старых профессоров - по причине все равно каких увечий, видимых или невидимых, - опускаются до такого, то куда же мы тогда идем?.. Молниеносно, полуосознанно я взвесил все доводы, как ответить, и ответил:

"Вам, товарищ Пеэрна, особенно нужно держаться от подобных дел как можно дальше. Потому что вашей жизни такие дела угрожают больше всего. Я имею в виду воздействие долголетнего пребывания в лагерях... но многих лет и не понадобится - хватит нескольких месяцев, недель - для человека с вашим здоровьем".

Он отступил на шаг, и я прошел мимо. В последующие месяцы он аккуратно, дважды в неделю, продолжал сидеть на моих лекциях. Прилежно их записывал. Здоровался со мной почтительно, но никогда не заговаривал.

Так что должно было пройти еще одиннадцать месяцев, прежде чем меня убрали с кафедры. И девять лет, прежде чем я вернулся в Эстонию. Назад вернулся - как написали во всех документах. И затем еще какое-то время, прежде чем я собрался в гости к Улло и Марет. Потому что, несмотря на хрущевскую оттепель, пуганая вроде меня ворона не полетит сразу, в первые же недели, восстанавливать старые связи.

33

Итак, это было осенью 1955-го. От одного своего однокашника я услышал, что Улло со своей женой живет все там же, на улице Эрбе, где и десять лет назад. Так что в один воскресный день я, к тому времени свободный писатель, не связанный со службой, отправился навестить их.

За десять лет на этой маленькой улице так и не было ничего построено. Несколько домов, как я помню, разрушенных и полуобгорелых во время бомбежки девятого марта, очевидно, пошли на слом. Низенький домик Улло и Марет зарос придорожными кустами ржаво-желтой акации чуть ли не до самых оконных косяков. Но, несмотря на свою относительную затененность, на фоне опустевших окрестностей он выделялся как-то больше, чем прежде. И видно, этот сумрак от зарослей акаций и мрачноватый отсвет ржавчины там, в маленькой прихожей, заставили меня вздрогнуть: Господи, это, конечно же, Марет! Она ведь сразу меня узнала. Но это была с т а р а я женщина... Ну да: Улло теперь должно быть около сорока. А Марет на несколько лет старше. Так что сейчас ей никак не меньше сорока четырех. Поначалу я и представить не мог, что эти десять лет сотворили с Улло. И подумал (правда, всего лишь секундно), я ведь не знаю толком, какие изменения за эти десять лет произошли со мной. Марет, во всяком случае, неожиданно оказалась старой. С пожелтевшим лицом, с пигментными пятнами на висках и морщинками в уголках рта, которые, правда, становились лишь тогда заметны, когда она не улыбалась.

Но, как правило, она улыбалась. Сердечно, всепонимающе, мягкой своей улыбкой. О да. Они все еще живут здесь. Но теперь у них есть и третья комната. А получили они ее потому, что перевезли к себе - на третий год советской власти - от родственников из деревни отца Марет. Он стал слишком беспомощен, чтобы за ним ухаживали дальние родственники. Улло удалось получить в соседней квартире еще одну комнату. Дверь с той стороны заделали, а с этой стороны, в их задней комнате, прорубили новый вход. Отец жил в ней до самой своей смерти, в позапрошлом году. Теперь там у Улло, ну, что-то вроде кабинета. И все это благодаря тому, что дом, к счастью, такой невзрачный, что никто всерьез на него не претендует.

Мы зашли в третью комнату. В ней стояли несколько кресел буржуазного времени, узенький диван, крошечный письменный стол красного дерева, с рассохшейся посередине столешницей, щель была заделана замазкой. Плюс два стола, поставленные ближе к свету у самых окон, между двумя книжными полками. На столах небольшая, но совершенно неожиданная коллекция: семь или восемь разных моделей пушек, от двенадцати сантиметров до полуметра, аккуратно выточенных из железа и меди, отлакированных, чтобы не покрылись патиной или ржавчиной; старого типа пушки стояли на крашеных деревянных лафетах тонкой резьбы, более новые - на металлических, по бокам - рукояти и рычаги, внизу - колеса. Маленькая история артиллерии. Как сам Улло мне позднее объяснил: от фальконета короля Франции Карла VIII (cirka 1480 года) до английского полевого орудия середины XIX века, калибра 76,2 миллиметра...

Марет улыбнулась извиняюще, а может, и с легкой гордостью:

"Ну да. В последнее время он только ими и занимается. Они все очень точно сделаны, масштаб вымерен..."

Я сел в кресло между письменным столом и моделями: "Вы хотите сказать, что они сделаны Улло собственноручно?"

"А кем же еще? У нас не было на это денег..."

"И помимо этого, он еще читает такие книги?.." - Я взял лежащую на письменном столе. Это был сборник эссе Камю "Взбунтовавшийся человек", только на шведском: "Revolterande mаnniskja". Не знаю, слышал ли я в то время о Камю.

Я спросил:

"И откуда только он такие достает?!"

Марет объяснила: "У него в Москве тетя-музыковед. Сводная сестра его покойной матери..."

Я воскликнул: "Как - неужели его мама умерла?.."

"Да... - ответила Марет тихо. - От сердечного приступа. Семь лет назад. Так вот, эта тетя - ее выпускали за границу, время от времени. От нее Улло их и получает..."

"А почему Камю на шведском?"

"Это чистая случайность, - сказала Марет мягко (так что стало окончательно ясно: весь этот снобизм Улло либо объявлен несуществующим, либо заранее прощен ему). - Улло говорит, что он читает хорошую литературу, изучает экзистенциализм как мировосприятие и заодно учит шведский язык..."

Я рассмеялся: "Это вполне в его духе. А где, кстати, он сам?"

"На работе..." - ответила Марет почтительно.

"В воскресенье утром?! - воскликнул я. - Это т о ж е в его духе. И где же он работает? Я не знаю".

"На чемоданной фабрике. На улице Ахтри".

"И что он там делает?"

"Чемоданы".

"...С каких это пор?"

"С самого начала. Или с самого конца, если угодно. Уже десять лет".

Вот оно как. Сегодня на фабрике выходной, но он отрабатывал там рабочий день, чтобы освободить следующую субботу. Это будет день коллекционеров почтовых открыток не то в Раквере, не то в Вильянди.

Я сказал Марет, что пойду навещу Улло на фабрике. Марет объяснила, что это не так просто, посторонним вход на фабрику воспрещен.

"Но я позвоню в проходную. Чтобы они вас пропустили".

Телефон у них все еще имелся, то есть не все еще, а снова, пояснила Марет. И опять-таки благодаря тому, что профсоюзный секретарь на фабрике выбил его для Улло. И сделал это потому, что тоже собирает открытки, как и Улло.

"Так что на почве общих интересов, - сказала Марет с усмешкой. - Да-да, с такими мелкими организационными делами Улло прекрасно справляется..."

Она позвонила, и ей ответили, дескать, пусть этот человек приходит. Через полчаса я был на месте.

Эта фабрика находилась - проклятое стечение обстоятельств - почти там же, на северной стороне огромного промышленного грунта ЕТК, где Улло одиннадцать или двенадцать лет назад в соседнем здании табачной фабрики пытался напечатать декларацию правительства Республики - о чем, правда, мы с ним заговорили позднее. Сама по себе эта чемоданная фабрика была типичным двухэтажным промышленным строением из плитняка, войти в которое можно было с улицы Ахтри через типично советскую проходную. Меня пропустил какой-то недоверчивый, но весьма сонный дядя, когда я ему напомнил о телефонном звонке супруги товарища Паэранда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: