Пешеходная дорожка, ведущая мимо Калинина через площадь, отнюдь не была многолюдна. Иначе мы могли бы и не заметить друг друга в потоке людей, пока не столкнулись лицом к лицу. Не знаю, каким я показался Марет. Но она, на мой взгляд, постарела и похудела еще больше. Ее светлые глаза еще глубже запали, и во всем ее облике еще ярче проступили грусть, мягкая обида, гордое всепрощение.

Мы замедлили шаг. Я поздоровался. Она ответила. Затем какой-то торопливый прохожий заступил нам дорогу, прошел между нами. Мы повернулись, Марет и я, на двадцать градусов друг к другу, неловко, будто чего-то выжидая, - я успел подумать: словно какие-то заводные фигурки в часах, которые останавливаются, когда перестают ходить часы, но и тогда не встречаются. Точно помню, как я надеялся и боялся, что она и сама знает, что заставляет меня остановиться и заговорить с ней, - надеялся, потому что это было бы само собой разумеющимся, и одновременно боялся этого, потому что она наверняка принялась бы меня убеждать (и это было бы понятно), что в их разводе виноват Улло. И мне было бы ужасно неловко кивать в ответ - дескать, да, к сожалению, я верю в это... Так же как и сказать: да, к сожалению, я не могу в это поверить! Хотя я и в самом деле достаточно знаю своего Улло, чтобы считать его вину или то, что Марет считает виной, вполне возможной...

Но мы уже разминулись, я надеюсь, что и она тоже, - смущенно и облегченно.

Вскоре после этого Улло, как уже говорилось, оставил профессию красильщика картона из-за симптомов отравления, какого рода, я конкретно не знаю, и перешел на другую работу: стал кроить донца чемоданов из уже покрашенного картона. И изготовил еще десять тысяч чемоданов. Или двадцать тысяч.

36

На производство этих двадцати тысяч чемоданов у него ушло, во всяком случае, добрых двенадцать лет. Может, даже около пятнадцати. Но прежде, как рассказывали однокашники (Улло я уже не видел с незапамятных времен), он снова женился. Да-а? И на ком же? Или - ну и как она?

"О-о..." - откликнулся одноклассник Пенн. Кстати, это был сын бывшего фортепианного фабриканта, ставший затем студентом театра, викмановский гимназист, которого в связи с этим помнят многие. В июне 41-го он вместе со своими родителями среди первых десяти тысяч был выслан из Эстонии. Его родители умерли в ссылке. А Пенн лет через пятнадцать, во всяком случае после смерти Сталина, вернулся в Эстонию. Ему довелось трудиться в сельскохозяйственной бригаде в Кировской области, там же быть колхозным кузнецом, добывать медную руду в соответствующем лагере в Караганде, играть на фаготе в оркестре Дома культуры имени Лутфи в городе Кокуй. "Ой, там кроме меня пиликали еще всякие..." В Эстонию он, во всяком случае, вернулся с бумагами, которые подтверждали, что в 1954 году он был чемпионом Казахской ССР по пинг-понгу. Я встречался с ним не один десяток лет в маленькой мастерской на Тартуском шоссе, где он чинил утюги и бритвенные приборы и делился информацией об одноклассниках, викмановских мальчиках. Но, кстати, никогда не рассказывал про их интимную жизнь. Тем более, вернее, тем менее что рассказ о женах и возлюбленных викмановских мальчиков всегда занимал в информации Пенна самое скромное место.

"Ах, кто эта новая жена Улло? Какая-то молодая художница. Что-то в этом роде. Несколько лет в институте проучилась. Сейчас в бригаде оформителей витрин в Доме торговли. Какая? Ммм..."

"А ты откуда ее знаешь?"

"Ну и вопросец, однако. Месье Улло, твой бывший друг, приносит Пенну свой утюг чинить. А утюг у него - хоть и марки "Сименс", но времен Гинденбурга. Так что он носит его сюда через каждые две недели. Иногда приходит его мадам - каблучками цок-цок, - улыбается, платит и уносит утюг домой. А ты спрашиваешь, откуда я знаю..."

"Ну и какая она из себя?"

"Я же сказал: ммм. Неужели не ясно?"

"Неясно".

Пенн прищелкнул языком и поднял большой палец. Но ясности в отношении жены Улло я так и не достиг. Никакой. Раз или два я встретил их в последующие годы на улице или в театре. Я не помню, когда именно он познакомил меня со своей женой, но он наверняка это сделал. Эта его молодая жена на общем фоне наших женщин была на удивление черноволосая, стриженная под мальчика, большеглазая и, как мне показалось, по крайней мере в два раза моложе Улло - которому в то время было под шестьдесят, - плотнее Лайзы Минелли, но весьма напоминавшая эту кинозвезду.

Я сказал: Улло было под шестьдесят. Когда он вплотную приблизился к этой дате, то подал документы на пенсию и ушел, как позднее мне сам рассказывал, через неделю после своего дня рождения на заслуженный отдых. И полностью посвятил себя своим коллекциям. Бывал на всяких днях коллекционера марок и открыток и азартно торговался в основном с русскими или еврейскими дядями, бухгалтерами-пенсионерами или майорами-отставниками, которые в то время оказались на передних рубежах коллекционирования в Эстонии. Или же он, Улло то есть, заказывал в какой-нибудь знакомой мастерской, может, даже у Пенна на Тартуском шоссе, выточить новые стволы средневековых пушек или спицы для лафетных колес по своим сверхточным чертежам. Материально в эти годы жил более чем скромно. Зарплата его жены-декоратора плюс его пенсия могли составить, пожалуй, двести тогдашних рублей, но этого было, как в то время, говорили, многовато, чтобы умереть, а для жизни все-таки маловато. Несмотря на то что он время от времени совершал маленькую куплю-продажу марок или открыток, довольно выгодно для себя - гены отца в нем все же сохранились, - но в весьма ничтожных размерах, и настолько лишь, чтобы хоть ненадолго выкарабкаться из денежных затруднений.

Пока ему неожиданно не предложили снова поступить на работу. Нет-нет, не к товарищу Клаусону советником правительства или к Саулю чиновником-распорядителем. Но и не на чемоданную фабрику. Я не знаю, чья это была идея и кто на самом деле к нему обратился, да это и не имеет, впрочем, никакого значения. Во всяком случае, ему предложили пойти - и с полным сохранением заслуженной пенсии, что случалось тогда довольно редко, - заведующим складом Комитета по печати. За этим предложением должен был стоять некто с весьма проницательным глазом. Личность, рекомендовавшая Улло, должна была так глубоко заглянуть в него, чтобы сквозь его абсолютную непригодность для той работы увидеть неожиданно полную пригодность -Ќспособность солидаризироваться со своими четырьмя или пятью подчиненными ровно настолько, чтобы они отказались от привычного отношения к кладовщику как к воришке - просто на примере чудаковатого, адски педантичного начальника. Обладающего еще одним свойством, о котором в полной мере применительно к Улло у меня, как выяснилось, было скудное представление. Этим свойством была его чрезвычайная предметно-пространственная память.

Почему он отказался от своей пенсионной независимости, уже вошедшей в привычку, и попался на удочку Комитета по печати, объяснить нетрудно. Как я сказал, там у него сохранялась пенсия, и он прирабатывал столько, что стал получать сумму, равную почти трем пенсиям, то есть в целом около четырехсот рублей в месяц. А обязанности были, как ему казалось, минимальные. И прочие условия вполне подходили. Как-то я навестил его там, на складе. Через несколько лет после того, как он туда устроился. Должно быть, весной 86-го. Где-то к югу от Ленинградского шоссе, перед Лагеди.

Это была площадка примерно с гектар, огороженная высоким сетчатым забором, половина завалена стройматериалами, на второй половине стояли три средней величины ангара. Строительный материал на первой половине - керамзит, кирпич и древесина - был аккуратно сложен в штабеля. Улло объяснил, что Комитет собирается строить новую типографию и два или три книжных склада, но необходимый строительный материал, конечно, могла выделить только Москва, и все это добро перед тем, как отправиться на строительную площадку, должно было пройти через территорию Улло. Я сказал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: