Тут снова появилась мама, отправила ее в заднюю комнату, а мне предложила сесть. Чтобы немного со мной поговорить, как она сказала. Слава Богу, не считала, что я явился объявить ей о своих чувствах к ее дочери или о чем-то подобном. Взяла управление разговором в свои руки и посоветовала мне прежде всего пригласить дочь на прогулку. Позвать в театр. Дать ей возможность решить, хочет ли она пойти со мной на вечер.
Против этого у меня, упаси Господь, не было возражений. Но когда я в следующее воскресенье в десять утра пришел на свидание (выждав семь минут за углом, чтобы не слишком точно быть на месте), на прогулку со мной явились две девушки. Это ужасно действовало мне на нервы. Мы исходили все три тогдашних ныммеских парка по пестрому снегу, неровному от замерзших собачьих следов, я старался быть с Лией настолько остроумным и вежливым, насколько мог, и по отношению к той, другой, к Ванде, или как там ее звали, - настолько не невежливым, насколько мог, но в то же время со всей ясностью дал ей понять, что она лишняя. Но она не понимала, и, что самое ужасное, Лия не понимала. На прощанье сказала, что и в театр на "Демона" Рубинштейна в пятницу вечером мы тоже пойдем втроем. Для протеста они не оставили мне возможности, скрылись за дверью дома.
Кстати (этот вопрос Улло адресовал мне): ты с годами разобрался, почему девчонки так поступают? Я должен признаться, не понимаю этого до сих пор. Могу лишь предполагать, а подумав, прихожу к выводу, что любой ответ глуп. Если это со стороны девушки игра, которая должна означать, что попытки юноши к сближению ее не интересуют, тогда зачем тратит свое и своей подружки время?! Не говоря уже о моем! А если это страх перед возможной попыткой к сближению и желание его отодвинуть, стремление избежать, почему эта девочка соглашается на такие отношения, если ей становится страшно?"
Здесь я заметил: "Улло, так уж повелось, что присутствует и одно и другое, игра, страх, в меняющихся пропорциях..."
На что он мне девять лет назад ответил:
"Хорошо, я понимаю, что как игра, так и страх. Но ведь что-то из них должно превалировать. Допустим, игра. Но с легким оттенком страха. Или доминирует страх с оттенком игры - так что ты не можешь толком понять, не является ли игра главным? Но так, как Лия, - плоско, серо, фифти-фифти - скучно.
Однако Лия все же не была столь неисправима. Как мне показалось. Ибо когда я в пятницу зашел к ней домой и с глазу на глаз объяснил, что у меня всего два билета (желая отделаться от Ванды, я даже решился сказать, что у меня не хватило на третий билет денег, что, кстати, было недалеко от истины), она объявила мне с улыбкой Моны Лизы, что согласна пойти вдвоем. И когда я снова появился через полтора часа, сообщила, что приходила Ванда и она ее спровадила. Сама же была нарядна как никогда и ослепительно прекрасна.
Но если ты спросишь, кто тем вечером в "Демоне" пел, то должен признаться: я не помню. И, кстати, не помню и того, кто играл в спектакле "Салон и тюрьма" Раудсепа, на который мы ходили. Не помню, кто играл вечером накануне бала в "Тристане и Изольде". Каждый раз вдвоем, и она каждый раз благосклонно мила. Особенно благосклонна она стала после того, как в первом антракте "Демона" - мы продвигались с пятого ряда к первому - в проходе перед сценой Раймунд Кулль через парапет оркестровой ямы протянул мне руку для приветствия, - как он сказал, потную от махания палочкой - "Эй! Улло! Ну, что нового? Как поживает госпожа Берендс?" Я представил их: "Главный дирижер Раймунд Кулль - и барышня Лия Борм". Главный дирижер воскликнул: "Это Фердинанда Борма дочка? Да! Смотри, какая красавица!" И поцеловал ей, школьнице, ручку с тоненьким золотым колечком.
Но вот настал школьный вечер. Я не буду об этом долго рассказывать. Ибо вся эта история с Лией и так слишком затянулась. Однако школьный вечер был абсолютно comme il faut. Лия, на мой взгляд, превзошла всех остальных девочек: мерцающие, рыжевато-каштановые волосы и светлое оливково-зеленое платье, длинное, конечно. И фигура - так что не только Амбель, но и старина Викман танцевали с нею.
И после этого - если быть кратким - я стал бывать у Бормов. Быть может, слишком часто. И произносить, быть может, слишком умные речи. А в один прекрасный день у меня появился соперник: щекастый, коренастый аспирант. И тут пошло. Когда я к ним приходил, Лия в это время каталась с аспирантом на лыжах. Может, я был недостаточно решительным, чтобы встать и уйти. Не знаю, потому ли, что заметила это, или все происходило само собой, но госпожа Борм не раз предлагала мне в таких случаях свое общество. Приглашала высказаться по поводу русской литературы, которую я знал весьма поверхностно. Говорила о моем духовном родстве с Печориным - и случалось, что, когда госпожа беседовала со мной и я в меру сил старался быть остроумным, в том же зале в нескольких метрах от нас сидели Лия со своим аспирантом и вели беседу. На мой взгляд, такое поведение было вызывающим, но я не торопился потребовать от нее сделать выбор: Аугуст или я. И в известной степени мать Лии была мне поддержкой. Мне казалось, что в мягкой и доверительной форме она старалась сохранить меня в орбите семьи. Хотя бы так - когда Лия снова и снова уходила куда-то с Аугустом - в зале, возле камина играла со мной в карты, обычно в пятьсот, где я, разумеется, как правило, выигрывал.
Конечно, мне удавалось оставаться и наедине с Лией. Особенно после того, как она навязала мне некоторые ограничения. Например, что я могу целовать только ее руку и только до ложбинки на локте.
Я пытался избегать мысли о том, что она позволяет Аугусту. Ходил к Бормам до весны 1934-го, пребывая в сомнамбулическом состоянии, и когда господин Кыйв стал нагружать меня своими заданиями все интенсивнее и в Викмановской гимназии начались выпускные экзамены, даже испытал некоторое облегчение.
На экзамены было принято одеваться праздничнее, чем обычно, и я помню, как разглядывал утром перед экзаменом по математике в солнечный майский день свой единственный, слишком темный для такого дня костюм, лоснящиеся на заду брюки, но старался делать это незаметно для матери, ибо она ничем помочь не могла. И когда я попытался надеть единственную белую рубашку, оказалось, что она мне узка в плечах, рукава коротки и ворот едва сходится. Пришлось облачиться в рубашку-поло. Помнишь, носили такие, выпустив воротник апаш на ворот пиджака? Итак, воротник апельсинового цвета поверх пиджачного - и на экзамен по математике. Немного огорченный таким пролетарским видом, несмотря на свое превосходство над мамоной. После экзамена, на котором я за формулы комбинаторики без всяких осложнений получил круглую пятерку, я зашагал по улице Хоммику на вокзал и поехал к Бормам. Зная, конечно, что моя экзаменационная отметка никого не потрясет. Но там потрясение ожидало самого меня. Потому что вместо Армина, или госпожи Борм, или Лии дверь мне открыла совершенно незнакомая девушка. Или, скажем, не совсем незнакомая. Потому что где-то ее лицо я видел. Но не знал ее имени и никогда с ней не разговаривал.
Рута Борм. Близкая родственница этой семьи - Лиина двоюродная сестра. Ученица какой-то театральной студии. В последнее время играла небольшие роли на сцене Рабочего театра. Девушка из того же, так сказать, генетического блока, но совсем другая. Прежде всего не такая яркая, как Лия. И, конечно, не такая красивая. Так мне показалось. Но, во всяком случае, миловидная. Как я весьма скоро заметил. С гибкими, пластичными движениями. Маленькая, но не какая-нибудь коротышка, а изящная, женственно пропорциональная. И, благодаря неторопливым движениям, просто преисполненная достоинства. Краски, к сожалению, неброские: волосы белокурые, с рыжиной. Глаза - светлый янтарь. Но большие, выразительные. Рот - маленький, красивый. Речь лаконичная - изу-ми-тель-ная, ненавязчивая. Ровная. Дружелюбная. Точная.
В тот самый первый вечер нашего знакомства за столом в ходе разговора Лия упомянула спектакль, поставленный в "Эстонии", "кажется, какого-то польского автора под названием "Пан Йоль"". Я тут же почти полушепотом из чистого сочувствия поправил ("Эта пьеса называется "Продавцы славы". И автор этой пьесы француз Паньоль. Марсель Паньоль...") На что Лия ответила: "Ах, возможно..." и заговорила о другом. А Рута сказала тихо, еле слышно и так, что это запомнилось навсегда: