– Ну тогда ладно…
Сквозь переплетение ветвей я увидел, как голова Клары пошла вниз, как Дэвид положил ей на затылок ладонь.
– Полегче, – сказал Дэвид. Полагаю, он с благодарностью думал о том, что зубы у девочки торчат наружу, а не вовнутрь.
– Уимблдон, – ответила она – так я, во всяком случае, услышал. Вполне может быть, что сказала она что-то другое. Я решил, что любое слово, произнесенное в подобных обстоятельствах, прозвучит как Уимблдон.
– Бирмингем! – произнесла она, доказав, что я ошибся.
– Впивай дух, – сказал Дэвид; лежавшая на земле ладонь его стискивала и отпускала какой-то лесной мусор. – Да. Не останавливайся. Продолжай. Да. В любое мгновение… в любое мгновение ты ощутишь дух.
В любое мгновение! Господи, все-таки молодость – удивительная штука. Мне пришлось бы проваляться так полчаса, чтобы хоть малость раскочегариться.
– Да… да… да… да! – голос Дэвида обретал певучесть. Но внезапно из мглы за ними грянул другой голос, глубокий и более неистовый, чем гром, перекатывающийся вдали:
– НЕТ! НЕТ!!! ОТПУСТИ ЕЕ!!!
И тогда произошло сразу четыре события.
Тед Уоллис от удивления плюхнулся в заросли ежевики и ободрал запястье.
Дэвид взвыл от боли.
Клара оторвала лицо от паха Дэвида, во рту у нее пузырилось нечто и алое, и белое сразу.
Саймон проломился сквозь заросли и выскочил на поляну, лицо его было белым от гнева.
Я выпутался из колючек и смотрел теперь, как Клара, пошатываясь, давясь и рыдая, бросается в объятия Саймона. Дэвид сел и уставился на то разодранное, кровоточащее, что торчало в его паху. Похоже, волшебный долбила Дэвида сохранил, слава богу, былую целокупность, однако нижние зубы Клары продрали на его исподе глубокую борозду, отлущив приличный клок плоти.
Саймон, одной рукой прижимая к плечу голову Клары, смотрел на брата. Плечи Саймона дергались, язык облизывал губы – он пытался найти слова. Дождь хлыстал между братьями, девственный, электрический запах свежеомытого леса вставал над землей.
Наконец Саймон нашел что сказать.
– Доктор… – выкрикнул он, – сам себя исцели![220] Бедный старина Саймон, безграмотный, как и всегда.
Он повернулся и сказал в ухо Клары, пока близкий гром сотрясал рощицу:
– Домой в таком виде возвращаться нельзя. Пойдем, я отведу тебя в коттедж Джарролда. Там ты сможешь помыться.
Клара, цепляясь за Саймона, покинула вместе с ним полянку. Перед ее платья покрывали мокрые пятна дождя, крови, спермы и куски сладкого пирога – ее таки вырвало.
– Не оставляйте меня здесь! – закричал им вслед Дэвид. – Саймон! Вернись!
Но они скрылись в лесу. Дэвид перекатывался со спины на живот и обратно, вымоченные дождем волосы его липли к голове.
Вот перед тобою ребенок, подумал я, которому и вправду позарез нужен крестный отец. Вздохнув, я вытащил из кармана носовой платок и поднялся на ноги. Дэвид молча следил, дрожа, точно кролик в западне, за моим приближением. Он глотал воздух, дыша так, что голосовые связки его тонко попискивали.
– Вы видели? – наконец ухитрился выдавить он.
– Не говори ничего, – ответил я. – Ни единого клятого слова. Встать сумеешь?
Дэвид вцепился в мою руку и кое-как поднялся, корча рожи, точно самый настоящий бесенок. Несчастный дурачок.
Глава восьмая
Когда в 1987 году Гордона Фелла возвели в рыцарское достоинство, он устроил по этому случаю гулянку в «Савойе». Разумеется, не в клубе «Доминион», как оно следовало, а в «Савойе». Ладно, не суть важно. На вечеринке он рассказал нам о церемонии, состоявшейся в Букингемском дворце. Горди, естественно, не был в то утро единственным произведенным в рыцари человеком. Королева ухитряется обрабатывать по дюжине кандидатов за раз. Они восседают, точно на лекции, в креслах, выстроенных рядами, а в глубине зала оркестр гвардейцев наяривает остолбененно неуместные мотивчики вроде «Ложки сахара»[221] и «Крошка, крошка, бах, бах»[222]. Гордону предстояло опуститься на колени и получить титул после исполненного чувства собственной важности дурака, который сидел с ним рядом. Это напыщенное маленькое ничтожество пролезло в председатели некоего крупного благотворительного общества или еще чего и теперь явилось за тем, что почитало заслуженной наградой.
Упомянутая персона спесиво представилась Гордону, а когда тот назвал себя, шепотом осведомилась:
– И чем же вы занимаетесь? Служите по дипломатической части, я полагаю?
– Я художник, – ответил Горди.
– Правда? – сказала персона. – Надеюсь, вы не из этих ужасных современных мазил?
– Что вы, что вы, – ответил Гордон. – Разумеется, нет. Я и родился-то в шестнадцатом, в лоб его мать, столетии, неужто не видно?
Слог, возможно, для Бак-Хауса и не вполне подходящий, но в подобных обстоятельствах оправданный. Малый отвернулся от Горди, удрученный тем, что ему приходится разделять почести с подобным скотом. Гордон демонстративно поскреб яйца и зевнул.
Как бы там ни было, а пришел черед и благотворительному пролазе преклонить колени и получить причитающееся. Случилось так, что его возведение в кавалеры ордена «Ползучих Жаб» II степени, или на что он там был кандидатом, музыкой не сопровождалось – оркестранты заменяли на пюпитрах ноты песенки «Считай себя»[223] на ноты «Рожденная свободной»[224]. Шпага Ее Величества похлопала пролазу по плечам, и тот с подобающим достоинством встал на ноги и дернул головой в резком поклоне, который посрамил бы и королевского конюшего. Пока он проделывал этот номер, его нервный, возбудимый, разволновавшийся организм разрешился на редкость продолжительным и на изумление громким пуком. Монаршья особа отступила на шаг, что было, собственно говоря, частью протокола, но присутствующим показалось непроизвольной реакцией на устроенную беднягой канонаду. Физиономия его, когда он волокся к своему месту, выражала глубочайшую скорбь. Каждый в зале глазел на него, а некоторые, еще того хуже, дождавшись, пока он поравняется с ними, отводили глаза в сторону. Гордон, в свой черед направлявшийся к ступенькам трона, пророкотал, минуя несчастного, да так, что услышал весь зал: «Не огорчайтесь, старина. Она к такому привыкла. Сами знаете, какая у нее куча лошадей и собак».
Губы королевы изогнулись, если верить Гордону, в улыбке, и она задержала его для разговора дольше всех прочих. Вернувшись на свое место рядом со все еще багровым пердуном, сэр Гордон немузыкально пропел под звуки вновь заигравшего оркестра: «Рожде-енная свободной, свободной, как ВЕЮТ ВЕТРА».
Будучи злопамятным сукиным сыном, Горди на этом не угомонился. Кто-то из журналистов, собравшихся около дворца и в особенности вокруг Гордона, спросил у него, как прошла церемония.
– Вон тот мужик, – сказал Гордон, ткнув пальцем в бедолагу, переминавшегося в обществе жены и единственного фотографа из родной гемпширской газеты, коими ему приходилось довольствоваться для подкрепления пошатнувшегося самомнения, – со страшной силой пернул буквально в лицо Ее Beличеству. Поразительно. Анархист какой-нибудь, не иначе.
Вся команда тут же слетелась к горемыке, как мухи слетаются на коровью лепешку; в последний раз его видели удирающим по Мэлл[225], и шелковый цилиндр скакал за ним по пятам. Одним мастерским ударом Гордон Фелл лишил его шляпы, репутации и, по всем вероятиям, жены. Никогда не обижайте художников. Себе дороже выйдет.
Я всегда полагал, что испытания, выпавшие на долю этого деятеля, суть самое унизительное, что может случиться с человеческим существом. Но не знал я, какой сюрпризик припас для меня Господь в тот грозовой норфолкский день.
220
«Он сказал им: конечно, вы скажете Мне присловие: врач! исцели Самого Себя…» (Евангелие от Луки, 4:23)
221
Песня из мюзикла «Мери Поппиyc".
222
Песня из одноименного детского мюзикла.
223
Песня из мюзикла «Оливер».
224
Песня из одноименного фильма.
225
Улица, ведущая от Трафальгарской площади к Букингемскому дворцу.