Кьеркегор называл этот метод сократическим, методом косвенной коммуникации28). Мы находим его также у Ницше. В его глазах это метод великого воспитателя: «Воспитатель никогда не говорит, что он думает, но всегда и исключительно то, что он думает о какой-то вещи относительно ее пользы для воспитуе- мого. Последнему нельзя догадываться об этом сокрытии» 29). Такой метод оправдывается трансцендентной миссией воспитателя: «Всякий глубокий ум нуждается в маске, — более того, вокруг всякого глубокого ума постепенно вырастает маска, благодаря всегда фальшивому, именно плоскому толкованию каждого его слова, каждого шага, каждого подаваемого им признака жизни» эо). Для этой теории маски образцом служит маска сократического Силена: «Таким было, я думаю, — пишет Ницше в неизданных текстах последнего периода жизни, — дьявольское очарование Сократа. У него была душа, но за ней еще одна душа, и за ней еще одна. В первой устраивается спать Ксенофонт, во второй Платон, в третьей снова Платон, но Платон уже со своей второй душой. В свою очередь, Платон — это человек, совершенно наполненный задними подвалами и фасадами» 31). Как и у Кьеркегора, у Ницше здесь тоже имеется как педагогическая, так и психологическая потребность: «Существуют люди (и Ницше относится к их числу), которые хотят, чтобы их видели не иначе, как наполовину скрытыми другими. В этом заключается большая мудрость»32). Так, Ницше, как он сам признает в Ессе Homo 33), взял в качестве маски, когда писал Несвоевременные размышления, своих учителей Шопенгауэра и Вагнера, как Платон, говорит он нам, воспользовался Сократом в качестве семиотики. Этот прием Ницше действительно сопоставим с примером отношений между Сократом и Платоном: Ницше говорит об идеальном Вагнере и идеальном Шопенгауэре, за которыми скрывается не кто иной, как сам Ницше. И, как хорошо показал Э. Бертрам 34), одна из масок Ницше, это определенно сам Сократ, преследуемый той же самой любовной ненавистью, которую Ницше испытывает к Ницше, и, по его словам, этот Сократ «находится так близко к нему, что он должен почти постоянно с ним биться» 35). В Сократе Ницше презирает того Ницше, который разрушает миф, чтобы поставить на место богов познание добра и зла, того Ницше, который подводит умы к «человеческим, слишком человеческим» вещам, и он ревностно любит в Сократе то, чем хотел бы быть сам: соблазнителем, воспитателем, проводником душ. Нам еще придется вернуться к этой любовной ненависти.

Эта сократическая маска является маской иронии. Если мы исследуем тексты Платона 36), Аристотеля 37) или Феофраста 38), в которых появляется слово eironeïa, то придем к заключению, что ирония представляет собой психологическую установку, согласно которой индивид стремится предстать ниже того, что он есть: он обесценивает себя самого. На практике и в искусстве речи такое расположение проявляется в притворном признании правоты собеседника и согласии с точкой зрения противника. Соответственно, риторическая фигура eironeia будет заключаться в употреблении слов или в развитии речей, которые слушатель ожидает услышать из уст оппонента 39). Именно таким образом предстает перед нами сократическая ирония; «Сократ же, — говорит Цицерон, — принижая самого себя в споре, возвеличивал того, кого хотел опровергнуть. Таким образом, говоря не то, что думал, он охотно прибегал к той форме притворства, которую греки называли „иронией“» 40). То есть речь идет о мнимом самообесце- нивании, с целью выдать себя внешне за кого-то совершенно обычного и поверхностного. Как говорит Алки- виад в своей похвале Сократу: «…на первых порах его речи кажутся смешными: они облечены в такие слова и выражения, что напоминают шкуру этакого наглеца сатира. На языке у него вечно какие-то вьючные ослы, кузнецы, сапожники и дубильщики, и кажется, что говорит он всегда одними и теми же словами одно и то же, и поэтому всякий неопытный и недалекий человек готов поднять его речи на смех» 41). Банальность тем и — банальность собеседников! Он ищет и находит своих собеседников на рынках, в палестрах, в мастерских ремесленников, в лавках. Это человек улицы. «Посредственность, — скажет Ницше, — есть самая счастливая маска, которую может надеть высший ум» 42).

Сократ разговаривает, дискутирует, но отказывается выдавать себя за учителя: «Когда люди приходили к нему, — замечает Эпиктет, — с просьбой представить их другим философам, он охотно это делал и добродушно соглашался, чтобы его самого не замечали» 43). Если Сократ отказывается восприниматься, как учитель — и здесь мы подходим к самой сердцевине сократической Иронии, — если он отказывается обучать, это значит, что ему нечего сказать, нечего сообщить по той простой и здравой причине, что он ничего не знает, как он часто объявляет. Не имея ничего сказать, не имея тезиса для защиты, Сократ может лишь вопрошать, отказываясь в то же время сам отвечать на вопросы: «Услышав это, Фрасимах усмехнулся <…> и сказал: „О Геракл! Вот она обычная ирония (eironeia) Сократа! Я уж и здесь всем заранее говорил, что ты не пожелаешь отвечать, прикинешься простачком <…> только бы увернуться от ответа“…»44) Аристотель описывает ситуацию еще яснее: «Сократ всегда ставил вопросы, но не давал ответов, ибо признавал, что он [их] не знает» 45).

Разумеется, мы не можем точно знать, как развивались дискуссии Сократа с афинянами. Диалоги Платона, даже самые «сократические», представляют собой всего лишь их имитацию, вдвойне ослабленную. Прежде всего, они написаны, а не наговорены, и, как заметил Гегель, «в письменном диалоге ответы находятся полностью под контролем автора; но найти в реальности людей, отвечающих таким же образом, — совсем другое дело» 46). Кроме того, в платоновских диалогах за очарованием литературного вымысла можно распознать следы учебных упражнений платоновской Академии. Аристотель кодифицировал в своей Топике правила этих диалектических турниров 47). В упражнениях по аргументации спрашивающий и отвечающий имели вполне определенную роль, и правила этого интеллектуального фехтования были строго определены. Мы сейчас не будем устанавливать, что исторически может быть собственно сократическим в дискуссиях, записанных Платоном, но нужно выявить значение сократической иронии, такой как ее знала традиция, а также движения сознания, которым она соответствует.

Отто Апельт 48) образно характеризует механизм сократической иронии, как Spaltung und Verdoppelung·. Сократ раздваивается, чтобы «разрезать» соперника надвое. Сократ раздваивается: с одной стороны, Сократ знает заранее, как закончится дискуссия; с другой стороны, он собирается пройти всю диалектическую дорогу со своим собеседником. Последний не знает, куда Сократ его ведет. В этом и заключается ирония. Сократ, проходящий дорогу вместе со своим собеседником, беспрестанно требует полного согласия своего партнера. Взяв в качестве стартовой точки позицию своего партнера, он понемногу заставляет его принять все последствия этой позиции, требуя в каждый момент согласия, основанного на рациональных требованиях здравой Речи, Логоса 49) он объективирует совместный демарш и ведет собеседника к признанию противоречивости его исходной позиции. Вообще Сократ выбирает в качестве темы дискуссию, деятельность, знакомую его собеседнику, и стремится определить вместе с последним практическое знание, требуемое для осуществления этой деятельности: предводитель войска должен уметь мужественно драться; прорицатель — уметь вести себя почтительно по отношению к богам. И вот в конце пути предводитель уже совершенно не знает, что такое мужество, прорицатель больше совершенно не знает, что такое учтивость. Собеседник вдруг осознает: он по-настоящему не знает, почему он действует. Вся его система ценностей вдруг начинает казаться ему безосновательной. До сих пор он отождествлял себя с этой системой ценностей, управлявшей его манерой речи. Теперь она противостоит ему. Собеседник, таким образом, «рассечен» надвое: есть тот, каким он был до разговора с Сократом, и есть тот, который, постоянно с Сократом соглашаясь, отождествил себя с собеседником и с этого самого момента он уже не тот, кем был раньше.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: