Глава V

— Почему ты не хочешь понять смысла моих слов, Кэт? — с отчаянием в голосе, по крайней мере в третий раз повторял тот же вопрос Шауб.

— Не вижу смысла, только понимаю, что ты сам удаляешься от него, как дикарь в первобытные леса и меня гонишь туда же!

— Кэт, как и что ты говоришь? Ты не думаешь, ты не можешь так думать!

— А разве ты знаешь, как я могу думать? Ты только повторяешь заученные афоризмы, обозначающие истины и живешь их формулой, — раздраженно отвечала Кэт, сидя так же, как и в начале разговора, у стола и не замечая того, что совершенно исчеркала карандашом какой-то рисунок.

Борис Николаевич стоял у окна, смотрел на осыпавшиеся на подоконнике мимозы и словно в них искал недостающее, хотел услышать подсказанное слово. Но, так как молчание обращалось уже в безмолвие, он прервал его, подошел к Кэт и, начиная новый разговор, спросил:

— Но ведь ты же любишь меня, да?

Екатерина Сергеевна решительно подняла голову, оторвалась от рисования и разом, не глядя на него, сказала:

— Зачем об этом говорить и спрашивать? Если много думать о существовании Бога или земли, мысли начинают путаться и даже начинает казаться до ясности, что ни того, ни другого нет… Верить можно и в несуществующее, но любовь надо чувствовать!

— Что же ты этим хочешь сказать? — Шауб схватил ее руку, выпал карандаш…

Кэт встала, отошла и уже у самой двери сказала:

— Тем самым, что мы думаем, мы все сказали оба, не одна я. А почему это так, в этом виновато прежнее.

— Какое прежнее? Я знаю, что прежде я был счастлив, целых полгода… А здесь…

— Здесь или там ни при чем; была страсть, которая затемняла саму любовь… Довольно, избавь меня от разговоров и пояснений!..

К обеду был Извольский, но, несмотря на присутствие третьего человека, не знавшего, что было днем и что между ними был тягостный разговор, оба были смущены и минутами им казалось, что обнажались самые души их.

В восьмом часу Шауб поднялся с кресла в гостиной и полувопросительно сказал:

— Итак, я еду один?..

— Да, извини, но я не в состоянии. Надоели театры! Не могу заставить себя войти в театральный зал. Что это означает? как вы думаете? — уже у Извольского спрашивала Кэт.

Михаил Сергеевич не ответил сразу, подождал, пока Шауб совсем ушел из дома и тогда вместо ответа спросил:

— Что случилось? Вы горите чем-то, Екатерина Сергеевна? Не в театре дело!

— Не горю, друг мой, а томлюсь, словно воздухом весеннего дня, и мое отчаяние разрастается в бесконечное. Несмотря на кажущиеся силы, я чувствую себя слабой. Почему-то так всегда бывает. Даже, например, в политике. Я нарочно так говорю, эта область вам ближе: министры думают, что управляют и ведут события, а между тем, сами бывают застигнуты ими…

И, поникшая, Кэт умолкла в своем вольтеровском кресле.

— Я понял вашу мысль. Понял, что умерла ваша любовь, но узнал и то, что тут есть и другое: настоящая причина вашего томления. Большинство людей не хочет, чтобы глаза видели помимо их воли. Они готовы завязать их и тем самым думают защититься от опасности. Они несчастны потому, что они в беспрестанном конфликте с окружающим. Но сейчас я вижу, что несчастны и подобные вам, которые всегда срывают с глаз повязку или стремятся сорвать ее, — с несвойственной ему глубиной и серьезностью говорил Извольский.

— Это верно, Михаил Сергеевич, но если повязку совсем сорвать, тогда можно увидеть другое и стать счастливой?..

— Можно, но ведь нарушен будет покой, который дает первый случай, — устало, разочарованным голосом протянул он.

— Нет и нет, еще потому, что есть одна причина, которая мне сейчас вспомнилась. Я рада, я счастлива, что поняла… Еще не поздно, — вспыхнула и оживилась Кэт. — Сейчас оставим все это и давайте говорить, смеяться, жить настоящим…

— Давайте веселиться, это легко, когда, действительно, стало хорошо. Едем куда-нибудь, — обрадовался Извольский.

В 10 часов вечера они входили в оставшуюся непроданной маленькую ложу вверху театра, что был на Набережной. Выло видно внизу много людей, было темно и нельзя было разобрать лиц, тем более, что и на сцене было далеко не ярко: изображалась какая-то восточная опочивальня и уснувшая в ней красавица. Подле, весь синий от света фонаря и прожектора, вздыхал не то принц, не то придворный офицер.

— Она действительно красива, — посмотрев в лорнет на артистку, сказала Екатерина Сергеевна.

— А вы еще красивее, — нагнулся и поцеловал ее руку Извольский.

Кэт чуть поморщилась, положила поцелованную руку на бархатный барьер ложи и неожиданно попросила:

— Знаете, Михаил Сергеевич, уедемте до конца спектакля, а в антракте я спрячусь за занавеску. Это забавно: прийти и уйти незамеченными.

— Отлично, кажется я первый раз в жизни буду в театре не для того, чтобы здороваться и показываться, — смеялся он.

Стукнулся занавес о рампу, осветился зал, поднялись со стульев люди. Одни здоровались, другие спешили найти его или ее, чтобы окончить начатый в предыдущем антракте разговор, чтобы условиться, где после ужинать. Были и такие, которые стояли и преувеличенно громко говорили о пьесе, а другие отмечали что-то в записных книжках или сосредоточенно запоминали виденное, чтобы завтра рассказать о нем в газетах…

Было, как всегда бывает в театре.

Извольский выглядывал из ложи и говорил Кэт, кто есть из знакомых. То смеялся, то возмущался и при случае сообщал последнюю сплетню…

В зале снова стало темно, на сцене посветлело и она расцветилась чудесными костюмами и яркими декорациями. И было странно слышать, как скандировали прозаичные слова, словно стихи, актеры. Хотелось фантастичности, прикрытой узором мистики, хотелось слышать сказку…

— Пора уходить, конец скоро, — шепнула Кэт.

— Жаль! Неужели же и теперь, Екатерина Сергеевна, я не услышу ответа на мою любовь? — вдруг спросил ее Извольский.

— Может быть, и никогда! А почему теперь? Или вы забыли, что я не люблю завязанных глаз? — отвечала Кэт.

Борис Николаевич Шауб, идя из балета домой, так задумался, что и не заметил, как несколько уклонился от прямой дороги.

А когда заметил, то нарочно пошел в сторону, захотелось гулять, а главное, неприятно было возвращаться домой и видеть Кэт, — такую противоречивую. Кэт этого последнего времени. Почему она всегда говорит теперь о какой-то свободе? Постоянно недовольна им, называет эгоистом?.. Говорит, что нельзя отдаваться в рабство чувству…

Сам он ничего не замечает, но знает только, что она стала иной, точно боится любви. Ее глаза стали для него загадочней декабрьского тумана.

«Она говорит, что если думают о любви, значит, не любят.

А сама думает и перед поцелуем и потом не целует… Говорит, что была страсть, а не любовь.

Страсть — это та же любовь… Она, положим, говорит иначе.

Но что, что ей перестало быть милым? Что ей так тяжело? Почему она говорит, что он ее не любит?

Неправда! Сейчас скорее домой, она услышит, узнает…»

Фонари на улице догорали. Над улицей медленно опускалась серая, влажная мгла, гнетущая, как неотвязчивая мысль.

Изредка проезжали извозчики с сонными людьми.

Шауб поспешно завернул за угол и у еще освещенного ресторана разыскал таксомотор и разбудил дремавшего шофера.

На громкий звонок дверь отворила горничная, удивившаяся про себя, что барин не открыл дверь клюнем.

— Барыня дома? Давно вернулась? — снимая пальто, спрашивал он.

— Давно спят.

Войдя к себе, он посмотрел на часы. Было два часа утра.

Глава VI

Вся светлая, почти белая комната, обычно приветливая, как и сама обитавшая в ней Любовь Михайловна Розен, не успокаивала сегодня двух собеседниц, а казалась померкшей, унылой. И оттого вдруг наступившее молчание становилось еще невыносимее и еще явственнее доносились звуки шарманки через окно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: