Мичмана Затылкина я нашел в радиорубке. Он сидел на разножке, полузакрыв глаза, и что-то напевал.

— Микрофон? Это мы мигом, — встрепенулся Затылкин, когда я передал ему приказание замполита.

Вдвоем с мичманом мы тянули кабель, подсоединяли его к боевой трансляции, устанавливали микрофон. Затылкин мурлыкал себе под нос все ту же непонятную мелодию, а я думал о том, что затея замполита потерпит крах. Во-первых, из нашего отделения только я один был на ногах, но я не умел петь. Я мог одной левой рукой десять раз поднять двухпудовик, но выдавить из себя хотя бы несколько правильных нот — выше моих возможностей. В вокальном отношении я был совершенно бездарным человеком. Во-вторых, концерт во время такого шторма я считал просто блажью.

В кают-компанию втиснулись старшина сигнальщиков и курсанты. У старшины в руках баян. Рядом со старшиной я заметил Витьку Безручко. Вид у него был помятый и измученный. Я не поверил своим глазам. Как же замполиту удалось его поднять? Наверное, он знал такое, что было сильнее пистолета.

— Готово, братцы кролики, — сказал Затылкин и коротким толстым пальцем щелкнул по микрофону.

«Братцы кролики» глупо улыбнулись. Старшина сигнальщиков надел ремни баяна и подошел к микрофону.

— Начинаем концерт. Выступают гости нашего корабля курсанты Тихоокеанского высшего военно-морского училища. Композитор Борис Терентьев. «Я море люблю». Поет Виктор Безручко, — произнес старшина таким голосом, словно открывал заседание Генеральной Ассамблеи.

Витька судорожно схватился за стойку микрофона.

Пальцы старшины ловко пробежали по клавишам баяна, и Витька запел:

Волна разгулялась на вольном просторе,
Кипит и растет за кормой…
Шумит и волнуется море,
И ветер гудит штормовой…

Я смотрю на Витьку. Он едва держится на ногах. Лицо у Витьки осунулось, резко обозначив худые скулы. И только глаза спокойные и даже дерзкие.

А море действительно шумит. Оно качает эсминец, как детскую люльку. В борт монотонно стучат волны, и палуба в кают-компании выписывает полуокружности. Но Витька поет. Он ноет, будто до всего этого ему нет никакого дела. Может быть, он нашел второе дыхание и невозможное стало возможным? Или это что-то другое?

Я выскочил на палубу и увидел мичмана Затылкина. Он стоял, блаженно закатив глаза, и слушал. А песня, которую пел Витька, билась, как пойманная птица, рвалась из динамиков. Она неслась над бушующим морем, и я не слышал моря. Я слышал песню, и все ее слышали. Боевая трансляция работала на корабле отлично.

…И в полдень, и в шторм, и в затишье
Я море родное всем сердцем люблю!

— пел Витька, и казалось, что его голос упирается в низкое тревожное небо и заполняет все вокруг.

— Песня может и мертвых поднять, — изрек мичман Затылкин и кивнул мне головой.

И тут я увидел матросов и с ними замполита. Они шли по палубе. Кругликов, косолапя, широко расставлял ноги. Он шагал твердо, словно палуба вовсе и не качалась и мачты нашего корабля не чертили серое зыбкое небо. И глаза у замполита были совсем не грустные, а скорее веселые и радостные. Такие глаза бывают у человека, когда он закончит трудное дело.

Я смотрел на Кругликова, на матросов, и сердце мое сжимала тоска: второй раз в жизни я пожалел, что не умею петь.

Утром шторм стих. Нас вызвали в каюту командующего. Мы сидели на диванчиках, чинно положив руки на колени, и вертели стрижеными головами.

— Кто из вас старший? — спросил адмирал и вытащил из кармана тужурки трубку.

Я вскочил. За переборкой послышался звонкий детский смех. Это смеялся Затылкин. Ему было за сорок.

— Смеются матросы. Это хорошо, — сказал командующий и раскурил трубку.

В каюте вкусно запахло табаком.

— За концерт спасибо, — сказал командующий и пожал мне руку.

Я покраснел и отвел глаза в сторону. В иллюминатор заглянуло выцветшее осеннее небо. Мне стало стыдно, словно я украл это дружеское спасибо у замполита и у Витьки Безручко.

Я молчал и плохо соображал, что говорит адмирал. Я просто сидел как истукан и думал совсем о другом. Я думал: если встречу Елку, то обязательно скажу ей, что Витька Безручко, конечно, не Шаляпин. До Шаляпина ему как до луны. Но все же он хороший парень. Это точно. И еще я расскажу ей про этот шторм и про то, что Витька в самом деле любит море.

СОВЕСТЬ

Мы живем на день раньше (сборник) i_003.jpg

Мы с Санькой Пузыревым совершенно разные люди. В этом я убедился еще в первый день нашего знакомства.

Поезд Москва — Владивосток мчался по Забайкалью. У окна вагона стоял парень в ковбойке и синих спортивных шароварах. Он был небольшого роста, с круглой, словно арбуз, головой, на которой смешно торчал соломенный чубчик. Парень смотрел сквозь серое немытое стекло на разлапистые ели и восхищался:

— Красотища-то какая!

«Так-так, так-так, так-так, так-так», — поддакивали ему колеса.

— Подумаешь, обыкновенные елки, — небрежно бросил я.

— А у тебя все в порядке? — парень повернулся ко мне и пальцем постучал по соломенному чубчику.

«Ха-ха, ха-ха, ха-ха, ха-ха», — противно смеялись колеса.

Мне стало грустно.

— Остряк-самоучка, — сказал я.

Хлопнула дверь. В вагоне запахло углем и снегом.

— А ты в тайге ночевал? — неизвестно почему спросил парень и улыбнулся широким ртом.

Я молчал. Мне нечего было ответить, так как я никогда не ночевал в тайге.

— Тайгу понимать надо. Когда узнаешь ее, поймешь, что она и из окна вагона красивая, — парень произнес это голосом, которым обычно разговаривает старая учительница с провинившимся учеником.

— Это ты в книжках вычитал? — ехидно спросил я.

— Зачем в книжках? Своим горбом попробовал, — ответил парень и протянул мне руку: — Санька Пузырев, бывший строитель Ангарска.

— Игорь Безродин, — буркнул я и пожал руку «бывшего строителя».

Поезд Москва — Владивосток мчался по Забайкалью. Могучие ели и лиственницы бежали мимо окон вагона. Справа, провожая нас, петляла прозрачная голубая речушка.

Бодро стучали колеса. Поезд бежал навстречу солнцу. Мы ехали на восток, где должна была начаться наша военная служба.

А это вообще-то очень заманчиво — открывать для себя новые города и станции со смешными названиями Могоча, Сковородино, Магдагачи. Кто придумал эти имена? Когда? Наверное, тогда, когда на упругую промерзшую землю тайги ложились первые рельсы. В те времена парни ломами пробивали сопки, руками валили здоровенные ели и спали у костра. Это была романтика. Сейчас на помощь людям пришли машины. Прогресс… Так нам говорили в школе. А где романтика? На этот вопрос я ответить не могу, я не знаю, где романтика. А Санька, наверное, знает. Во всяком случае, он делает вид, что знает, и все время торчит у окна. Первого попавшегося парня он тащит к окну и, размахивая руками, что-то ему объясняет. Я слышу его любимое:

— Ну и красотища!..

А красотищи-то никакой и нет. Могоча есть. Могоча, а не Москва. Это понял бы и двухлетний ребенок, а Санька не может.

В одном из городов наш вагон стоит целые сутки. Мы моемся в бане, а потом смотрим в городском кинотеатре новый фильм «Америка глазами француза». На экране показывают женщин. Они похожи друг на друга, словно изготовленные по стандарту красивые вещицы, даже улыбаются одинаково.

Я сижу в темном зале рядом с Санькой и во все глаза смотрю на экран. Женщины мне нравятся. Санька толкает меня в бок и скучно произносит:

— Дежурные улыбки…

А когда в зале вспыхнул свет, Санька сказал:

— Арестанты в белых штанах и пожиратели арбузов. Мыльный пузырь эта Америка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: