— Слушай, чего ты добиваешься, чего ты хочешь?!
Рябушкин усмехнулся.
Подошел к окну, долго глядел на крутояровскую улицу, словно хотел что-то там высмотреть. Резко повернулся.
— Я не хочу быть маленьким человечком и снизу смотреть на хозяев жизни. Понимаешь? А кто у нас в Крутоярове хозяева жизни? Козырин, Авдотьин… Я тоже хочу быть хозяином этой жизни. Понимаешь?
— А при чем тогда Савватеев?
— Он мешает мне. Да и вообще — почти все хотят одного и того же. Жирного куска! Только не говорят вслух. Мне этот кусок не нужен. А что нужно? Власть над людьми… и над Козыриным в том числе!
В какую-то минуту Андрею показалось, что Рябушкин раздевается перед ним. Бывают иногда случаи, когда человек раздевается, не стесняясь других. Видно, Рябушкину надоело носить свою мечту только в себе. Вот он сейчас и раздевался, и обнажалось что-то нечистое, с душком. До отвращения. Андрея передернуло.
— А ты сволочь, Рябушкин. Большая сволочь!
— Я на тебя, Андрюша, не обижаюсь. Придет время, ты эти слова возьмешь обратно.
Рябушкин удовлетворенно рассмеялся, хлопнул его по плечу и снова отвернулся к окну.
Огромные, донельзя разбитые кирзовые сапога безжалостно мяли зеленую траву, топали бездумно и грубо; болтались оторванные подметки, из них хищно торчали мелкие, добела обшорканные гвоздики. Пригибались к земле тонкие травинки, осыпанные тяжелыми каплями утренней росы; иные стебельки беззвучно ломались, роняли свои верхушки. А сапоги все топали и топали, оставляя за собой темный широкий след. Среди яркой и сочной зелени резко выделялся крохотный белый цветок на высокой дрожащей ножке. Чем ближе надвигались на него огромные, тупые сапожищи, перед которыми цветок был беззащитен, тем он сильнее дрожал.
Андрей изо всех сил хотел закричать: «Стой!», но голоса не было, голос пропал, горло, словно захлестнутое тугой петлей, рвалось от удушья. Сапоги топали и топали, ничего не желая знать и ничего не различая. Они не остановились, не замедлили свое топанье перед белым цветком — врезались оторванной подметкой в стебелек, сломали его, втиснули в землю белые лепестки, двинулись дальше, потянули за собой прежний темный и влажный след. По изуродованному стебельку медленно скатывалась капелька росы. Каплю пронзил отсвет первого солнечного луча, упавшего на луг, и она стала розовой. Такой и скатилась на землю. Такой и растаяла у корня сломанного цветка.
Проснувшись, Андрей долго не открывал глаз. И перед внутренним его взором долго еще стоял втиснутый в землю цветок.
«Что же это такое? Что за сон?» — спрашивал Андрей самого себя и не находил ответа. Он не верил в сны и толкование их считал, конечно, блажью и глупостью. Но этот, только что прервавшийся сон отличался от виденных раньше, и наверняка был в нем пока еще не разгаданный, но глубокий смысл.
Охваченный предчувствием разгадки, в сильном волнении, Андрей осторожно, чтобы не разбудить Веру, поднялся с кровати, натянул брюки, накинул на плечи пиджак и вышел на улицу — в свежесть и ощутимую прохладу убывающей летней ночи. Полумрак царил в этот час над домом и над переулком. И еще тишина. В ней слышался любой, даже самый ничтожный звук. Казалось, сама земля, отдыхая, прислушивалась к тишине, отдавая ей накопленное за день тепло, последние его крохи, и поэтому тишина становилась теплой. Андрей сел на крыльцо, прислонился головой к деревянной стойке, закрыл глаза и снова увидел: белые лепестки, сломанный стебелек…
Не нарушив теплой тишины, так, что Даже и Андрей не услышал, следом за ним на крыльцо вышла Вера и присела рядом.
Она очень редко спрашивала Андрея о его мыслях. Ей незачем было о них спрашивать, потому что — только ей одной присущим чутьем — она умела их читать, быстро и безошибочно. Это для нее не составляло никакого труда — ведь очень легко прочитать мысли человека, в котором половина твоей души. А если оставалось что-то неясным и нужно было спросить, она спрашивала тоже без слов, одним только легким прикосновением узкой, по-детски нежной ладони.
Вот и сейчас Вера положила свою теплую со сна ладонь на его руку, и Андрей, не открывая глаз и еще видя то ли в мыслях, то ли в полусне сломанный цветок, еле слышно, чтобы не нарушить тишины, прошептал:
— Потом, не сейчас…
Она согласно кивнула и положила голову на его плечо.
«Если сапоги так напористо и зло пойдут по полю, тогда уже будет поздно», — повторял Андрей, когда шагал по тропинке, пересекающей широкий двор райбольницы, заросший лопухами и утыканный то там, то тут сухими прутиками — плодами прошлогодней озеленительной кампании. Шел Андрей к Савватееву. Сейчас, после памятных событий в редакции, которые многому его научили, Андрей уверился: единственный человек, кто лучше всего его поймет, — это Пыл Пылыч. И как только он, Андрей, мог подозревать того в трусости?!
Вот и высокое крыльцо двухэтажного здания райбольницы. В застиранной казенной пижаме, в больших, не по ноге, комнатных тапочках, с толстым журналом, скрученным в трубочку и сунутым под мышку, Савватеев был не только непохожим, но даже и каким-то чужим. Щеки у него обвисли, и резче, четче отпечатались многочисленные морщины. Только взгляд и седые волосы оставались прежними. От Пыл Пылыча не укрылось легкое замешательство Андрея, и он с присущей ему прямотой сказал:
— Ну, чего вылупился? Сам знаю, что страшон. Одно тешит — на вечерки не бегать, а Дарья теперь уж не бросит, сама отцвела.
— Как здоровье, Павел Павлович?
— Телепаю еще, как видишь… Другие заботы меня глушат, Андрюша. Пойдем хоть в садик спустимся, а то от запаха этого эскулаповского меня аж тошнит.
В больничном садике, где от высоких сосен, разомлевших под солнцем, густо пахло смолой, они отыскали старый расшатанный диван, воткнутый ножками в землю, и расположились на нем. Савватеев положил на колени журнал и стал его закручивать в обратную сторону, чтобы выпрямить. Андрей мельком глянул на руки Пыл Пылыча и еще раз пришел в замешательство — крепкие, всегда ухватистые руки с крупными, выступающими венами сейчас мелко, словно после тяжелой и непосильной работы, дрожали.
— Что новенького в редакции? Вчера номер принесли, снимки — одна мазня. Ни глаз, ни рожи. За типографией надо следить, им что — лишь бы отшлепать. Передай там Травникову. Пусть приглядит.
— Павел Павлович, а вы злы на него?
— На Травникова? Несчастный человек… единственное его счастье в том, что он этого не понимает. Из тех, кто никогда не полетит. Видел, как по осени домашние гусаки бегают? Орут, крыльями машут, а чуть пролетят — запал кончился. Не дано. Так и Травников. А Рябушкин, если уж с птицами сравнивать, ворон, сколько хочешь пролетит, чтобы падаль поклевать. За одно себя ругаю — слишком долго он тут задержался. Травникова подбил, тебя потихоньку отравляет. Так?
Андрей кивнул, вспомнив разговоры с Рябушкиным.
— Павел Павлович, а я ведь к вам за советом.
— Давай. Один ум хорошо, а два сапога — пара… шучу-шучу.
Андрей коротко, без эмоций рассказал о том, что он задумал: написать статью о Козырине. Рассказать о нем как о социальном типе, вывернуть его наизнанку. Не об отдельных недостатках в работе вести речь, как это было раньше, а об образе всей его жизни.
Савватеев внимательно слушал, приглаживал руками седые волосы, ожесточенно тер плохо выбритый подбородок — он словно боялся просидеть в бездействии хотя бы минуту.
Когда Андрей замолчал, Савватеев стукнул обоими кулаками по коленям и не удержался, воскликнул:
— Ай, молодец! Светлая у тебя голова! У нас такого не было! Это лучше всяких там… Только… Подумал-то хорошо, запалу хватит? Пупок не развяжется?
— Хватит! — повеселел Андрей. — Хватит, Павел Павлович.
Они просидели в садике, обсуждая все в деталях, до позднего вечера.
Возвращаясь домой, Андрей шел по центральной улице, почти пустой в это время. На танцплощадке бухал оркестр, и буханья его звучали точно в такт шагам Андрея. Звучали и, постепенно отдаляясь, затихали. Вдруг Андрея будто толкнули в спину, он оглянулся — улица была пуста. Пошел дальше, и тут ему показалось, что сзади кто-то смотрит на него. Он почти физически ощутимо чувствовал чей-то взгляд, чьи-то выжидающие глаза. Не мог только пока понять — чьи? Но смотрели, с вопросом и ожиданием.