Каким вспоминается наш домашний быт?
Мы не тяготели, как сейчас многие представители даже творческой интеллигенции, к показной роскоши. Главное — было сохранить в доме атмосферу мира и покоя. Наши дети жили дружно, но совсем без ревности не обходилось. Однажды помирились на том, что поделили меня так: одна моя рука принадлежит Наташе, а другая — Жану. Иногда между ними возникали ссоры: «Ты стоишь не на своей стороне, это моя сторона!» Наташе было приятно, что у нее появилась мама. Она гордилась, когда я приходила к ней на родительские собрания. Дома мы с ней «модничали», придумывали прически, наряды. А Жан для всех был сыном Марка, который учил его водить машину, еще тогда, когда у Жана ноги не доставали до педалей. Марк никогда не делал разницы между детьми, но относился к ним с любовью, которую можно назвать строгой. Он любил во всем порядок. Мог мне говорить, что я неправильно воспитываю детей: например, запрещал мне сидеть с ними и делать уроки: «Не хотят учиться — не надо, нечего их заставлять!» Но я жалела Наташу как сироту и очень рада тому, что с ней, уже давно живущей в Америке, у меня по-прежнему самые хорошие, родственно-близкие отношения…
Когда Марк, наверное, под влиянием каких-то личных творческих обстоятельств, приходил домой мрачный, я говорила детям, чтобы они уходили, не попадались ему на глаза. Доля какой-то ревности к детям могла у него и быть, недаром он иногда говорил, как человек, который был старше меня на целое поколение: «Лиля, что ты так много внимания уделяешь детям! У них вся жизнь впереди, а мы не знаем, сколько нам дано». Думаю, он был прав. Потому что я и вправду была «квочкой», всю жизнь закрывала их крыльями. Сам он относился к детям просто как к друзьям. Этому отношению, во многом на равных, вполне отвечает та отцовская интонация, какая звучит у Бернеса в его песне «Здравствуйте, дети!».
Для любящих Марка Бернеса расскажу и о том, каким он бывал в своем доме…
Уже можно было понять, что человек он был сложный и неровный. Наши разногласия были абсолютно не творческого характера. Он не советовался со мной прямо, но с моим мнением считался. Бывало так, что звонил композитор с сообщением, что написал песню. Марк говорил мне: «Лилька, никуда не уезжай, я тебе позвоню и дам послушать». А потом звонил и напевал в трубку. Мог сказать мне резкие слова, при этом никогда не ругаясь, но и не говорил потом слов: «Лилька, прости», а сразу хватался за сердце: ему плохо! И я должна была за ним ухаживать… Конечно, он чувствовал себя виноватым, но не любил, когда ему указывали на его вину. Не всегда я присутствовала и там, где он «взрывался» (мог, например, накричать на музыкантов в оркестре или на дирижера, заявить, что программа построена неправильно, а все они халтурщики). Сколько раз мне приходилось потом звонить и извиняться за него!
Он был совсем неприхотлив в еде. И когда домработница уходила, то в субботу и воскресенье готовила я. А дети радостно кричали: «Ура, сегодня мама готовит!» Надо сказать, что готовила я вкусно, но по магазинам закупать продукты ходил только Марк: я даже не знала, сколько стоит хлеб. Все у Марка получалось легко, кроме быта, который был целиком на мне. Если возникала необходимость что-то подвинуть или прибить — он кричал, звал меня. Не мог без меня достать даже котлеты из холодильника. Но всегда приносил домой вкусные, дефицитные в то время продукты. Чаще всего дарил духи и фирменные сигареты, которые курили только в правительстве, а сам он не курил никогда.
Его характер проступал и в таких будничных эпизодах, как, например, случай, произошедший в его пятидесятилетний юбилей. Я нечаянно раздробила себе палец кофемолкой, и мне наложили гипс в Институте Склифосовского. Марк знал, как я люблю копченых угрей, и специально к празднику привез их из Елисеевского магазина вместе с большим количеством других продуктовых свертков. И тут я нечаянно, разбирая все одной здоровой рукой, выбросила упакованных угрей в мусоропровод. Марк не сказал ни слова, тут же сел в машину и привез еще один килограмм любимого мною лакомства.
Зимой и летом в нашей квартире стояли живые цветы: розы или особенно обожаемые мной гвоздики. Марк сам внимательно следил за ними и если видел, что они начинают увядать, — в тот же вечер звонил в цветочный магазин знакомому Михаилу Шишаеву и заявлял: «Лильке надо обновить цветы!» Наутро раздавался звонок: свежие розы и гвоздики вносили в квартиру.
Марк очень любил принимать гостей и при этом любил, чтобы стол был накрыт с размахом, чтобы было всего много. В то время это было не так легко: ничего не было в магазинах. Но он не любил, когда собиралось больше восьми человек: объяснял, что тогда не может воспринимать каждого в отдельности. Среди гостей у Марка сохранялась старая «киношная „компания“»: Роман Кармен, Илья Фрэз… Или супруги Георгий и Стелла Пясецкие… Это были люди, с которыми он общался не по какому-то делу, но просто так, душевно. Бывали у нас и иностранцы: французы, югославы, даже американцы. Они не только приходили, но и принимали нас: сначала мы побаивались — все же разговоры прослушивались тогда.
Некоторых друзей, например Яна Френкеля, больше навещали мы. Входивший в наш дружеский круг Костя Ваншенкин с присущим ему хлебосольством любил собирать друзей в Доме литераторов или в Доме композиторов. Марк же этого не делал. При мне он не дружил с актерским миром: не было оттуда ни звонков, ни приглашений. Может быть, он и любил выпить, когда бывали по молодости легкие загульные вечера и компании, но ведь это с годами надоедает! Когда мы после выступлений ходили поесть в ресторан, к нему приставали с предложением выпить. Марк начинал злиться. Он не любил компании, где пьют, а любил те, где разговаривают. На моей памяти выпитая рюмка коньяку была событием. Сесть распить с кем-либо бутылку — это ему было неинтересно; ему было интересно общаться с теми, от кого он что-то получал. К примеру, с Николаем Погодиным, с которым они любили всякую технику: магнитофоны, проигрыватели, приемники разных систем — и обменивались оценками того, что в этой области лучше, что хуже. Для Марка это было его настоящим хобби.
Он любил и вне дома встретиться с кем-то, поговорить, сделать для человека доброе дело. Был верным другом, и если его кто-то о чем-то просил или он сам узнавал, что может помочь, — то бегал по Москве, помогал, заботился. Недаром и песни его во многом рождались благодаря дружбе. Обращавшимся к нему за поддержкой он, человек небогатый, не мог помочь материально из своей мизерной концертной ставки, но всегда говорил: «Если смогу, помогу, если сработает моя визитная карточка». Словом, любил делать добро. Искренно считал своим делом — устроить в больницу, помочь с пропиской. Если вдруг случалось, что несколько часов не звонил телефон, он уже волновался: «Что случилось? Я никому не нужен».
Он мог из старого Дома кино или Театра-студии киноактера привести к нам какую-нибудь молодую актрису и тихо сказать: «Лиля, накорми! И посмотри, что у тебя там есть лишнего, пара туфель или платье. Они ведь нищие, работы не имеют и только числятся в своем театре». Такое не раз бывало, и я не помню уже всех этих девочек, запомнила только, что одна из них ушла потом в монастырь, стала монашенкой.
Он был очень наблюдательным человеком, и поэтому так же, как разглядел меня, мог моментально разглядеть, что в той или иной жизни не все в порядке.