Сначала, пока Оливье ещё сидел на занятиях было терпимо. Круг его обязанностей был раз и навсегда очерчен: куда идти, во сколько, что писать, о чём… С эссе было непросто. Дома у Оливье физически не было места, чтобы сосредоточиться. Двое детей, пристающий с вопросами и играми подвижный Стефан. Сын вечно тянул его куда-то за руку, лез на колени, требуя безраздельного внимания. «Папа, папа, папа». Оливье любил сына, но очень уставал от его необузданной активности. Два года — ужасный возраст: шумный, нетерпеливый, непослушный, эгоистичный маленький человек, со своими важными проблемами, которые он хотел решать с папой. Нормальный ребёнок, грех жаловаться, Оливье и не жаловался, но работать дома не мог. До вечера он сидел в неуютном маленьком кабинетике в подвале, и писал мало интересные тексты, с ужасом думая, что это только начало, что по сути дело не в эссе, а в самой работе. Нужно выбрать тему, создать комитет, выбрать под тему научного руководителя, тему утвердить, потом постепенно создавать свой «шедевр», прочитывая десятки книг и статей. Нужно, нужно, нужно… Ему хотелось только одного — чтобы от него отстали! Просто оставили в покое. Ему всё надоело: студенты с их вялым показным энтузиазмом, прикрывающим лень и неумение работать, пустопорожние дискуссии о романе, который большинство читали через строчку, неумелые распутывания клубков так называемых постмодернистских теорий, где невнятно смешивались все общественные и гуманитарные науки. Никто никого не слушал, просто неловко умничали, стараясь заработать у преподавателя очки. С выбором темы у Оливье начались ужасные трудности: круг чтения он себе обозначил, но томно-спокойная профессорша, его научный руководитель, никак не могла взять в толк, что, собственно, он хочет своей работой показать. Он просила сформулировать тему чётче. Оливье злился, ему казалось, что у него и так всё чётко, а профессорша — дура. Ему вдруг действительно показалось, что члены комитета, уважаемые профессора — все дураки. Просто американские дураки, невежественные, варящиеся в собственном соку. Он нашёл практически неизвестных в Америке авторов, которые писали о своём детстве, о детских моральных травмах… Травма, травма — вот о чём ему надо было писать. Профессорша-руководитель никаких его книг не читала. Обещала прочесть, но будет ли? У Оливье были сильные сомнения. Чтобы руководить вовсе и не надо было ничего читать, ни к чему, и так сойдет.
Оливье начал работать, получалось очень медленно, по несколько страниц в месяц. Оливье относил свои листки профессорше, она читала, скромненько карандашом кое-что подчёркивала с восклицательными знаками на полях, потом что-то тихо, еле слышно ему говорила, при этом смотря на часы, но в целом хвалила. Но сам себя Оливье не хвалил, ему свой текст как раз не нравился. Он писал о навечно «раненых» детях, что-то у них порвалось, что-то, что нельзя зашить в течение всей взрослой жизни. Он много раз повторял в диссертации слово rupture, разрыв. И никто этих травм не заметил, а боль не утихает, она даже делается острей. Травмированные дети делаются писателями и рассказчики… «кричат» о своей боли. Их повествование становится криком! Крик заканчивается и уступает место надежде. «Понимаете, это крик, крик…» — горячился Оливье, и учительница в ответ важно кивала: крик так крик.
Дома Оливье иногда чувствовал на себе пристальный «слепой» взгляд Зоэ. Что было в этом взгляде? Он его осуждал или вдохновлял? Оливье не знал. Работа шла плохо, иногда он вечером возвращался домой, и на вопрос Дженнифер «как дела?» только неопределенно пожимал плечами. Наверное, для неё это означало «ничего». Разве он мог ей сказать, что у него ничего не получается, что просто не может взять себя в руки, что ему всё давно надоело, и он не верит в успех, совсем не верит. Иногда он ловил себя на стыдных, навязчивых мыслях, которые были неприятны, но Оливье не мог от них отделаться: он не может работать потому, что у него семья, они мешают, не дают полностью уйти в работу, он не может, не имеет права от них отгородиться, чем неистовее они ждут результата, тем дальше результат отдаляется. Опять он в замкнутом круге, опять из этого круга нет достойного выхода. И зачем он женился? Создан ли он для семейной жизни? Наверное, нет. Оливье ужасался своему депрессивному настроению, но не мог перестать воспринимать семью как груз, тянущий его вниз, в скучное «никуда». Всё чаще он вспоминал о ранней юности в Юккле, когда он был свободен, счастлив и полон надежд. Теперь Юккль воспринимался золотым веком.
Однажды, после довольно бесплодных попыток закончить вторую главу, Оливье вдруг нашёл выход: пора со всей этой никчемной писаниной кончать! Он бросит аспирантуру, чёрт с ней со степенью. Кому она нужна? Ему не нужна. Зачем ещё одна длинная диссертация, которую никто не читает. Диссертация — это просто «галочка», чтобы начать карьеру. А на карьеру ему наплевать. Специальность есть. Что он не заработает преподаванием французского и испанского? Завтра же надо сходить к профессорше и к директору аспирантуры. Неприятный разговор, но он скажет, что по семейным обстоятельствам, они его поймут, или сделают вид, что им всем всё равно. Надо ещё Дженнифер объяснить. Это тоже неприятно, но она его всегда понимает. На душе у него стало спокойно, этим же вечером он объявил жене о своём решении. Она напряглась, всё повторяла: «Ну как же, ну как же…» Потом Оливье её уговорил, и они любили друг друга, из открытого окна дул ласковый весенний ветер. Волосы Дженнифер приятно пахли, но Оливье не знал, что это самый дешёвый шампунь, вовсе не тот, которым она раньше пользовалась.
Процедура «отречения» от аспирантуры прошла лучше, чем Оливье думал. «Ну что ж… Жаль, очень жаль, но мы понимаем… Конечно, со следующего года… Да, да, дадим вам полную нагрузку». Они все, наверное, думали, что он передумает, но он не передумал, и с сентября погряз в рутинной преподавательской работе: три класса в университете и один в средней школе. Денег сразу стало больше, но больше ничего не изменилось, вернее, изменилось, но к худшему. Раньше, когда он работал над диссертацией, у него была надежда, что скоро всё изменится, а сейчас такой надежды уже не было. Изменений не будет, будет только постылая лямка, он в неё зачем-то впрягся и будет тянуть до смерти: убогие ленивые студенты, которые после одного-двух семестров едва узнают тебя, частые собрания коллектива, на которых ничего интересного не может обсуждаться в принципе. И вот такая у него теперь судьба, он сам её выбрал, обвинять некого.
Мать приезжала погостить, привезла в подарок голубой кашемировый свитер. Денег не предложила. Они вообще о деньгах не говорили, мама считала эту тему не «комильфо». Его решение бросить аспирантуру она не прокомментировала, видимо, тоже не желая вмешиваться в его взрослую жизнь. Оливье от матери отвык, не очень знал, о чем с ней разговаривать, тем более, что её присутствие создавало в доме напряжение. Мама жила в гостинице, но проводила с ними много времени. По-английски она не говорила, Оливье приходилось переводить. Дженнифер тактично соглашалась оставить их вдвоём, но мама хотела проводить время с детьми, которые по-французски не говорили. Оливье устал и вздохнул с облегчением, когда проводил маму в аэропорт. «Тебе пора новую машину покупать, сынок», — мама всё-таки не удержалась от замечания. «Да, да, мам, купим». Они сходили в аэропорту в ресторан, мать заплатила, хотя Оливье предлагал ей денег. «Да, ладно, ладно, это пустяки». Мама была в хорошем настроении и рассказывала, что собирается в Индию, будет там брать уроки йоги. «Тебе тоже следовало бы йогой заняться, сынок. Это полезно». Он улыбался и махал матери рукой, пока она не скрылась из виду. «Боже, наконец-то». — Оливье понимал, что стыдно так думать, но врать себе казалось ему глупым.
Из «замкнутого круга» под нажимом обстоятельств и уговоров своей соседки по кабинету Оливье снова удалось вырваться.
— Ну что ты дурака валяешь? — говорила ему соседка. Начал — закончи! Что ты, как маленький.