Вообще сезон дождей невеселое время, но в тот год он выдался особенно тоскливым. Мало гроз, после которых облака рвались клочками и выглядывало голубое небо, много нудных, затяжных, обложных, многодневных дождей, особенно тяжких в хижине, в которой все щели продувались сырым ветром. Факундо всегда не любил сырости, а тут он еще хворал, и слякоть, конечно, здоровья не добавляла. Нет, это было полгоря - все равно дело шло на поправку. Горе в том, что мы с ним оба затосковали, - как будто давала отдачу лихая жизнь последних лет, отрыжка после пированья. То, что избавляло от лесной зеленой тоски, само вогнало в тоску. Неудача тут была ни при чем - да и разве можно был назвать неудачей переделку, из которой все вышли живыми? Наоборот, удача, успех. Но, может быть, эта выходка потребовала слишком большого напряжения сил, и мы выдохлись, - по крайней мере, в течение многих недель не только больной Гром, но и я чувствовала себя совершенно обессиленной. Ничего не хотелось делать, через силу выполнялись самые необходимые ежедневные дела, пища теряла вкус, а краски - яркость. Мы подолгу сидели в хижине у огня - а куда ж пойдешь под проливным дождем, расквасившим все тропинки? - и между прочим подолгу перебирали все подробности происшествия. И уж, конечно, разобрали по косточкам все слова капитана, все мелочи - тон, жесты, выражение лица, все, что удалось рассмотреть при скудном свете, когда происходили переговоры.
- Сандра, он без ума от тебя до сих пор, - говорил Гром. - Когда он о тебе заговаривал - глаза у него были тоскливые и больные. Крепко же ты ему заморочила голову.
- Да уж, - отвечала я, - ты сам не скажешь, что я вертихвостка, но если я кому морочу голову, то делаю это основательно. Правда, для этого надо иметь эту самую голову.
- Не обязательно, - возражал муж. - У сеньора Лопеса, можно сказать, головы отродясь не было, а ты умудрилась заморочить ту тыкву, что сидела у него на плечах. Хорошего мало вышло, но - что было, то было.
Конечно, мы много раз возвращались к предложению капитана. Чего, казалось бы, возвращаться - уж отказались, так и поставили бы крест. Но нет - вновь и вновь говорили об одном и том же. Соблазн был все-таки велик.
Факундо сказал:
- Знаешь, я не ревнивый. Нравится тебе дон Федерико - ладно. Ради детей я согласен многое проглотить. Но если тебя от него с души воротит, а тебе его придется ублажать - такого я не потерплю.
- Все зависит от того, с каким уважением отнесется он к тебе и твоему сыну.
- Все зависит от того, с каким уважением отнесешься ты сама к себе и что ты от него потребуешь.
- А ты думаешь, стоит попробовать?
Он пожал плечами. Надо было понимать так: и хочется, и колется. Всегда решавший все сразу, тут он колебался.
- Что еще скажет на это куманек, - произнес он. - Или думаешь, лучше ничего ему не говорить?
- Я не знаю даже, что скажу на это сама, - возразила я. - А куманьку это будет как ножом по живому.
Факундо помолчал еще и сказал то, что меня просто поразило:
- Я готов бросить всю затею, не начав, потому что нам будет стыдно перед Каники.
Он был, конечно, прав. Мы ощущали на себе жар огня, палившего его душу. Мы любили его и шли за ним; а он любил нас и верил. Мы не могли его оставить таким образом.
Он был одни такой - человек, примирившийся со своей преждевременной смертью, ждавший ее к себе поминутно, словно старого приятеля. Он был отмечен черным облаком, - и даже Марисели не могла много изменить. Она сама была отмечена этим пятном - только не наделена такой Силой.
И так, и этак прикидывали мы - на это уходили недели... И в конце конов решили оставить предложение капитана без ответа. Ах, сеньор, свобода - сладкая отрава, неволи горек хлеб, а самые крепкие цепи - те, что человек накладывает на себя сам, цепи своих привязанностей и дружбы.
Как ни долго длились дожди, как ни мучила нас хандра, - всему на свете приходит конец. Мы пережили ту зиму. Снова будто вымытое засинело небо - наступил февраль, ясный, прохладный, бодрящий. Давно я не встречала эти дни с такой радостью и надеждой, неизвестно откуда взявшейся.
Сыну в эти дни исполнилось восемь, и хотя точную дату его рождения я назвать не могла, - календарь для нас оставался понятием отвлеченным, - главное, что он родился в эти прозрачные дни. Я про себя знала, что тоже родилась в феврале - и меня всегда волновало без причины это время. И если так считать, то мне в ту зиму исполнилось двадцать восемь.
Но что-то в тот февраль тревожило и бередило больше обычного, и по временам, обманывая слух, чудился отдаленный, замирающий, протяжный звук. Я не поверила себе, услышав его впервые. Но он повторялся сильнее и сильнее, пока не зазвучал в полную силу, тревожил и звал. Кто слышал его однажды - не может не узнать, а я его уже слышала. В тот же вечер я сказала мужу:
- Ветер нашей судьбы переменится. Я слышала раковину Олокуна.
- К лучшему или к худшему? - спросил Гром.
- К лучшему, я думаю. Хотя достанется оно не легко.
- Что и когда легко давалось негру? - усмехнулся Факундо.
Он к этому времени уже полностью был здоров и набрал прежний вес, так что у лошади екала селезенка, когда он без стремени, птицей, взлетал на седло. Он по вечерам прогуливал коней по ближним тропинкам, и со дня на день мы ждали Каники, который весь сезон дождей провел, то отдыхая в Касильде, у ниньи, то слоняясь от имения к имению, вынюхивая, выведывая и разведывая: где, что, как. Однако никаких вылазок в эти четыре или пять месяцев он не предпринимал, хорошо понимая, что после того отчаянного случая лучше затаиться и переждать. Он был отпетый, куманек, но все же не самоубийца.
Он явился, пешком - как всегда, когда ходил один, и не с той стороны, откуда мы его ждали.
- Я был у Марты, - сказал он. - Там у нее какая-то парда, такая очень видная женщина в годах, примерно как сама Марта. Сандра, ей зачем-то надо тебя видеть, именно тебя.
- Как ее зовут, эту парду? - спросила я. Кум пожал плечами:
- Она не сказала имени, но Марта говорит, что все надежно. Марте совсем не выгодно иметь дело с жандармами. Если бы ветер дул с этой стороны, ее интересовал бы скорее я, чем ты. И при чем тут баба, тем более цветная, тем более старуха? Нет, ищи в другом месте.
Ну, я поискала и, кажется, нашла, откуда может дуть этот ветер; но вот кто была эта нежданная сваха - не догадалась до последнего момента, когда со всеми предосторожностями, оставив остальных дожидаться в лесу, напрямик через маисовое поле прошла к маленькой аккуратной финке.
Это оказалась собственной персоной Евлалия, экономка сеньора Суареса и распорядительница его уютного особняка в Гаване. Зря Каники назвал ее старухой: в пятьдесят она была еще бодра, свежа и недурна собой.
Ни хозяйка, ни гостья не спали, несмотря на то, что стояла глухая ночь. Они ждали меня, потому что Марта хоть и не знала места, где находится паленке, но имела возможность прикинуть расстояние, которое отделяет поселок беглых от ее дома, способ передвижения, а следовательно, время возможного появления того, кого они ждали - то есть меня.
- Наконец-то, - проворчала Марта. - Чего ты колупалась? Я же сказала - все безопасно.
- Как сказать, - отвечала я усаживаясь. - Еще полгода не прошло, как один наш общий приятель заявил, что вздернет на месте любого из нашей компании, кто попадется в руки.
- Тебя, красавица, это в любом случае не коснется, - у Евлалии был усталый голос и усталый вид. - На, это тебе от нашего общего знакомого.
Она вынула письмо из просторной блузы и подала мне. Оно было запечатано и подписано: "Кассандре Лопес, в собственные руки".
- Откуда ты знала, где меня искать? - спросила я капитанскую экономку. За нее ответила Марта:
- К кому же обращаться в случае чего, как не к старой подруге! Много лет назад мы начинали вместе в борделе на улице Меркадерес, и ей повезло больше, чем мне.
- Не знаю, право, - отвечала я, - ты, Марта, тоже неплохо устроилась.