Письмо III
25 декабря 1837
Немного странно писать такое письмо в Рождество, но в конце концов, может быть, в нем и нет ничего особенного, а может быть, и есть – судить тебе. Сыщики полицейского суда сказали, что у них нет каких зацепок. Прошло слишком много времени, так что при нынешней погоде от следов ничего не осталось. Не было найдено ничего из вещей, принадлежавших покойному – боюсь, другое слово тут не подойдет.
Как я и ожидал, сегодня утром у мистера Боумена было неспокойно на душе. Было совсем рано, когда я услышал, его зычный голос. Думаю, он намеренно говорил громко. Боумен распинался в баре перед сыщиками с Боу-стрит о невосполнимой потере, которую понес город в лице приходского священника, а также о необходимости перевернуть каждый камень (он произнес эту фразу с большим пафосом), дабы докопаться до истины. Я подозреваю, что у него репутация признанного оратора на пирушках.
Когда я завтракал, он явился мне прислуживать и, подавая горячую булочку, воспользовался случаем, чтобы сказать, понизив голос:
– Надеюсь, вы понимаете, сэр, что я не питаю к вашему родственнику и тени недобрых чувств – ты можешь идти, Элиза, я сам пригляжу за тем, чтобы у джентльмена было все, что ему нужно. Прошу прощения, сэр, но вам, наверно, известно, что человек не всегда властен над своими чувствами. А когда этот человек оскорблен до глубины души выражениями, которые – да, зайду так далеко, чтобы сказать: их вообще не следует употреблять! – его голос все повышался, а лицо побагровело. – Нет, сэр, я хотел бы в нескольких словах объяснить, в чем суть яблока раздора. Этот бочонок – совсем маленький, всего восемь галлонов – так вот, этот бочонок пива…
Я почувствовал, что пора его перебить, и заметил, что если мы углубимся в детали данной темы, делу это особо не поможет. Мистер Боумен охотно со мной согласился и продолжил более спокойным тоном:
– Итак, сэр, я склоняюсь перед вашей волей, и, как вы говорите, история с бочонком не очень-то много даст для решения вопроса, стоящего перед нами. Все, чего я хочу – это чтобы вы поняли, что, подобно вам, я готов оказать всяческое содействие в деле, которым мы должны заняться, и – именно так я сказал офицерам полиции с полчаса назад – перевернуть каждый камень, что может пролить хотя бы слабый луч света на это тягостное дело.
Мистер Боумен действительно сопровождал нас в наших поисках, но, хотя я уверен в его искреннем желании помочь, боюсь, что от него было мало проку. По-видимому, он вообразил, что мы вполне можем встретить либо самого дядю Генри, либо человека, виновного в его исчезновении, разгуливающего по полям. Он то и дело приставлял руку к глазам и указывал своей палкой на работников и на скот, видневшихся вдали, призывая нас обратить на них внимание. Он также вел продолжительные беседы с какими-то старухами, повстречавшимися нам в пути, и говорил с ними весьма сурово. Однако он каждый раз возвращался к нам со словами:
– Итак, я обнаружил, что она, судя по всему, непричастна к этому прискорбному делу. Думаю, вы можете поверить мне на слово, сэр, что оттуда не прольется свет на наше дело, и что она вряд ли что-то намеренно скрывает.
Как я уже сообщил тебе вначале, мы не добились заметных результатов. Сыщики с Боу-стрит уехали из городка – не знаю, в Лондон или куда-нибудь еще.
Этот вечер я провел в компании старьевщика, оказавшегося довольно-таки разбитным малым. Он был в курсе случившегося, но, хотя за последние дни исходил все дороги в этой округе, не встретил никаких подозрительных личностей: бродяг, цыган или праздношатающихся матросов. Старьевщик был переполнен впечатлениями от превосходного спектакля с Панчем и Джуди,[3] который видел в тот день в У… Он спросил, не давали ли еще здесь это представление, и посоветовал ни в коем случае его не пропустить. Самый лучший Панч и самый лучший пес Тоби, каких ему приходилось видеть, сказал он. Пес Тоби – это, знаете ли, последняя новинка в таких спектаклях. Он видел только одного, но скоро пса заведут во всех труппах.
А теперь ты захочешь узнать, для чего я пишу тебе обо всем этом? Мне приходится так поступать, потому что это имеет отношение к еще одному нелепому вздору (как ты непременно выразишься), который в моем теперешнем состоянии я должен записать. Я собираюсь изложить свой сон, именно так, сэр, и должен сказать, это один из самых странных снов, какие мне снились. Содержится ли в нем что-либо помимо того, что могла навеять беседа со старьевщиком и исчезновение дяди Генри? Судить тебе. Я сейчас недостаточно хладнокровен и рассудителен.
Сон начался с того, что как бы раздвинулся занавес, и я обнаружил, что сижу на своем месте в зрительном зале (не знаю, в помещении или на открытом воздухе). По обе стороны от меня были люди, всего несколько человек. Я их не узнал, да и не особенно о них думал. Они сидели молча, неподвижно глядя прямо перед собой, и, насколько мне помнится, были мрачными. Прямо передо мной был занавес с персонажами спектакля: черные фигуры на красновато-желтом фоне. Вокруг него была темнота, но спереди он был хорошо освещен. Я напряженно ждал: вот сейчас зазвучат свирели и послышится ритмичное постукивание. Вместо этого вдруг раздался чудовищный – я не могу подобрать другого слова – чудовищный удар колокола откуда-то сзади. Не знаю, далеко ли от меня находился этот колокол. Маленький занавес взвился, и представление началось.
Кажется, кто-то пытался переписать Панча, сделав из него серьезную трагическую пьесу. Кто бы это ни был, спектакль пришелся бы ему по душе. В главном герое было что-то сатанинское. Он по-разному нападал на своих жертв. Кого-то из них поджидал в засаде, и его ужасное из-желта-бледное лицо, выглядывавшее из-за кулис, заставило меня вспомнить Вампира из мерзкого этюда Фюзели.[4] С другими Панч был вежлив и подобострастен, особенно он подлизывался к несчастному Иностранцу, который только и мог сказать: «Шаллабала». Правда, я не улавливал, что говорит сам Панч. Но я страшился того момента, когда жертвы гибнут – одна за другой. Стук палки, обрушивающейся им на голову, который обычно приводил меня в восторг, теперь был ужасен, словно кости ломали по-настоящему, а жертвы, лежа на земле, дергались в конвульсиях и дрыгали ногами. Младенец – я чувствую, как нелепо все это звучит, – был живой. Панч свернул ему шею, и если его всхлипы и писк не были реальными, значит, я ничего не смыслю в реальности.
После каждого преступления на сцене становилось все темнее, так что, наконец, одну жертву убивали в полной темноте, причем довольно долго, и я ее совсем не видел. Со сцены доносились затрудненное дыхание и какие-то кошмарные приглушенные звуки. После этого появился Панч и, усевшись на ступеньку, принялся обмахиваться веером. Он взглянул на свои окровавленные ботинки и, склонив голову набок, так гнусно захихикал, что кто-то из зрителей со мной рядом закрыл лицо руками, да я бы и сам с радостью сделал это. Между тем сцена за спиной у Панча осветилась, но появился не фасад дома, как обычно бывает в этих спектаклях, а нечто более изысканное: роща и пологий склон холма. Светила очень натуральная луна, я бы даже сказал, настоящая. Над этим пейзажем медленно поднималось что-то, оказавшееся человеческой фигурой, с чем-то непонятным на голове. Она начала красться или, вернее, подползать к Панчу, который все еще сидел к ней спиной. К этому времени исчезла всякая иллюзия, будто это кукольное представление (правда, в тот момент эта мысль не пришла мне в голову). Панч оставался Панчем, но, как и прочие персонажи, в каком-то смысле стал живым существом, и оба персонажа на сцене двигались самостоятельно.
Когда я перевел взгляд на Панча, он все еще сидел, размышляя о своих мерзких подвигах. Однако в следующую минуту, вероятно, что-то привлекло его внимание, и он, резко выпрямившись, обернулся и увидел того, кто был уже почти рядом. И тут Панч явно пришел в ужас. Схватив свою палку, он устремился к лесу, едва успев ускользнуть от руки преследователя, внезапно протянувшейся, чтобы его схватить. Мне трудно выразить словами отвращение, которое я испытал, разглядев преследователя. Это была коренастая фигура в черном, с воротника спускались две белые полоски, какие носят англиканские священники. Головы не было видно: на нее был надет белесый мешок.
Началась погоня, которая длилась бесконечно, то среди деревьев, то по полю на холме. Порой обе фигуры на несколько секунд скрывались из виду, и лишь по каким-то неотчетливым звукам можно было судить, что они все еще бегут. Наконец наступил момент, когда Панч, окончательно выбившийся из сил, шатаясь, вышел из-за кулис и рухнул на землю среди деревьев. Вскоре показался и его преследователь и начал озираться по сторонам. Заметив наконец лежащую фигуру, он тоже бросился на землю, спиной к зрителям и, быстрым движением сорвав с головы мешок, приблизил свое лицо к лицу Панча. И в тот же миг все потонуло во мраке.
Раздался громкий протяжный вопль, от которого кровь застыла в жилах, и, пробудившись, я обнаружил, что прямо в лицо мне смотрит – кто бы ты думал? – большая сова, сидевшая на моем подоконнике, напротив изножья кровати, подняв крылья, словно две руки. Я встретился со свирепым взглядом ее желтых глаз, и она улетела. И тут я услышал чудовищный удар колокола. Ты скажешь, что это били часы на церковной башне, но я так не думаю. После этого я окончательно проснулся.
Все это случилось в последние полчаса. Я понял, что вряд ли засну, поэтому встал, накинул что-то из одежды, чтобы не замерзнуть, и пишу тебе этот вздор в первые часы рождественского дня. Не упустил ли я что-нибудь? Ах да! Не было никакого пса Тоби, а фамилии на палатке Панча и Джуди были Кидман и Гэллоп, то есть определенно не те, которые советовал мне высматривать старьевщик.
Сейчас, как мне кажется, я смогу заснуть, поэтому запечатываю письмо облаткой.