Когда Бодров вышел, Кривяков еще задержал Якова и сказал, что человековедение, которым коммунисты должны заниматься изо дня в день, это, наверно, одна единственная область науки, познание которой происходит не по напечатанным в типографии книгам и не по лабораторным опытам, а по открытой книге жизни, где, что ни страница, то судьбы, характеры, наклонности людей.
— Вот почему воспитание коммунистического самосознания у всех и у каждого — это самое трудное наше дело, — подчеркнул он. — Где-то человек сам себя поймет и сам себе поможет, а где-то, если он сам с собой не справляется, мы должны помочь.
Яков возразил. У Богданенко не было недостатка в дружеской критике и добрых советах. Горькую правду говорили не по-за углам, а прямо в глаза.
— Поэтому давайте не станем превращать Николая Ильича в младенца, которого приманили конфеткой. Мужчина он зрелый, со своим умом!
— Я вижу, ты настойчив, — неожиданно похвалил Кривяков, — Максим Анкудинович был бы тобой доволен. Однако разговор наш оставим в силе. Снять-то ведь любого работника, хотя бы и директора, проще простого, а вот помочь ему и заставить его понять заблуждения, не отшибать от коллектива, а наоборот, влить в коллектив, — задача совсем не из легких. Ее-то и надо решать.
Кривяков поглядел на часы.
— Ну, Семену Семеновичу передай привет! Как ногу поправит, пусть-ка тоже ко мне приезжает. А теперь еще к Бодрову загляни, поконкретней договорись.
Инструктор Бодров выговорил Якову:
— Ты поставил меня в неловкое положение. В моей зоне такой случай, а я ничего не знаю.
— Редко видим вас, — вроде оправдывался Яков.
— У меня не десять рук и не пять голов, — проворчал Бодров. — Дел-то…
— Миллион, — подсказал Яков.
— Именно, миллион. Пока до вашего Косогорья доберусь!
Он перечислил, куда ему надо съездить, куда сходить, куда написать ответы, какие проекты подготовить и какие материалы собрать, и вышло так, что очередь до Косогорья дойдет не скоро.
— Может, ты сам пока кое-какие данные о работе завода составишь? — предложил Бодров. — Я тебе планчик накидаю, какие данные.
— Да уж ладно, — сказал Яков. — Если данные понадобятся, так с баланса перепишем.
— Поподробнее.
— Могу все балансы притащить.
— Не нужно, — поджал губы Бодров. — Ты молодой и горячий, я вот уже давно остыл, и мне не до шуток. Работы завал, а надо все-таки положение уяснить.
Он холодно кивнул и опять поджал губы, Яков извинился за нетактичность, но, выйдя из райкома, решил побывать у Кривякова еще раз. На Бодрова он не надеялся.
На второй день, к его удивлению, Бодров приехал на завод сам. Собрали в кабинете Богданенко партбюро, и снова произошел бой, из которого Бодров сделал вывод для Николая Ильича мало утешительный. Примирения, на что, по-видимому, рассчитывал Бодров, не состоялось, так как ни та, ни другая сторона на уступки не пошла.
Кроме того, Матвеев сообщил о своем намерении ту часть материалов, что касалась проделок Артынова, направить следственным органам.
Богданенко взъярился и заявил запрет.
— Это клевета и злоба, — сказал он.
Но Матвеев ответил, что разрешения директора может не спрашивать, что он выступает не в роли должностного лица — главбуха, — а просто как рядовой гражданин.
Между тем, на другом конце Косогорья, в тихом омуте двора Марфы Васильевны тоже произошло столкновение.
Марфа Васильевна обозвала Корнея придурком.
— Вот и придуриваешься, как чокнутый! Кому ты свой гонор показываешь? С какой стати? Не одному ведь тебе премию выписали! Оттого, что ты ее заводу подаришь, завод богаче не станет. Правду хочешь сыскать! У тебя здесь правда, — она указала пальцем на сад, на гараж, на дом, — больше и быть ей негде.
— Я не заработал, — упрямо заявил Корней.
— Значит, не станешь получать?
— Не стану!
— А почему ж тогда в трест не заявишь? Заявил бы: вот-де, обман, лавочка, спекуляция! Небось, духу не хватит!
— Твоя выучка! — огрызнулся Корней.
— И духу не хватит и не твоим ртом кашу расхлебывать.
— Ты правду во мне убивать не смей!
— Ох ты, господи боже мой! — простонала Марфа Васильевна. — Вот еще навязалась на мою голову забота. Про честность-то возгудаешь, а сам от матери насчет премии скрыл. Спасибо, через других людей узнала.
Она опустилась на лавку и запричитала без слез.
Марфа Васильевна не причисляла себя к неправедным людям и почти в равной мере с Мишкой Гнездиным их презирала.
— Я весь век роблю, — утверждала она, — весь век на свои удовольствия гроша не потратила. А уж уменье обернуться — это мне сам бог дал!
Оборотистость, хозяйственная деловитость, непреклонная воля против мирских соблазнов и все другие качества, согласно ее верованию, бог оставил ей в наследство от рода Саломатовых, чтобы она не пропала в трудную пору.
— За то именно, что счастье от меня было отнято.
Она приучила и себя, и Назара Семеновича, и Корнея не прохлаждаться без дела, не бросать на веранду грязную обувь, не сорить, не топтать в комнатах половики и не позволяла никаких расходов, кроме самых нужных, совершенно неотложных.
Блуд и обман считала противными единым заповедям Евангелия, что, впрочем, не мешало ей хищно хватать любую добычу.
— Ведь пропадет добро не к месту, — бывало, каялась она богу, — разве это, господи, грех, коли я его приберу?
На кухонных отходах и отбросах у нее откармливался хряк. Завхоз Баландин порой отпускал за сходную цену то железо, то гвозди, то краску, — все годное для хозяйства.
И потому смысл поступка Корнея, притом самовольного, не доходил до ее сознания.
— Ох, господи, — упрекала она своего всегдашнего помощника и безмолвного собеседника, — куда ж ты смотришь? Кто же это его так надоумил? Или взаправду он испугался?
Последний вопрос, который она задала богу, заставил ее более обстоятельно все обдумать и рассмотреть.
С одной стороны, пропадали впустую чистые денежки, а с другой, — надо было себя оградить. Случись какой спрос, тогда ни с Артыновым, ни с Валовым, ни с кем-либо иным одной веревкой не свяжут.
«Может, Корней даже прав, — рассуждала она. — Как бы самим эта несчастная премия дороже не обошлась. Ведь не дано человеку знать, где он найдет, а где потеряет. Хоть и не махлевал, и не обманывал, делал все честь по чести. Но все ж таки деньги»…
Наконец, природная осторожность одолела многострадальную душу, заставила ее подчиниться — не первая потеря в жизни, хотя жалко.
Да и толки бродили по поселку неладные.
Еще накануне в очереди у продуктового ларька слышала Марфа Васильевна шумную бабью беседу, где упоминалось заводское начальство. Евдокия Зупанина, для которой сорока на хвосте всегда приносила самую свежую новость, поясняла бабам предвидения больших перемен.
— Премию-то цапнули, но ожглись, — трещала она. — Проделки наружу всплыли. Это им не на базаре гнилой-то товар сбагривать. Раз-два с рук сошло, а на третий хвосты прищемят. Николаю Ильичу теперь уж в кабинете не сидится: как заглянешь — кабинет пустой! Отхорохорился, почуял, как вот-вот на него накатится. Главбух-то, бабоньки, против него и против Васьки Артынова материальчики в кучу собрал и прокурору направил. Это уж я точно знаю, мне секретарша директора сама из заявления главбуха читала. Пишет главбух-то, будто дело подсудное.
Бабоньки начали было возражать: сам по себе Богданенко никому зла не чинит, а это все Василий Кузьмич Артынов крутит и вертит, это его откуда-то черти принесли в Косогорье, бесстыжего.
— И Васька Артынов делает вид, будто его не касается, — продолжала громче всех Евдокия. — Только матькаться перестал, вроде притих, с мужиками за ручку здоровается. Ну, хитер, ну, оборотень! Да кто ж поверит ему! Эвон, Осман Гасанов вместе с забойщиками в трест и постройком жалобу на него отправил. А Яшка Кравчун в райкоме побывал, и приезжал уже оттуда, из райкома-то, представитель. Договорились общее собрание проводить. Пусть-ка завком и директор доложат, как они о наших нуждах заботятся.