— Поди ж ты, — протянула Марфа Васильевна. — Оказия! А Наташку-то как туда занесло?

Отворачивая лицо, Корней потащил Артынова из комнаты.

— Куда ты его? — поинтересовалась Марфа Васильевна.

— На улицу выброшу! В доме уже дышать нечем.

— И то! Эк он нахлестался на даровщинку! На половики мне сорвет, испакостит, потом вонишшу не отстирать, небось. Выбрасывай, только не на улицу. Не ровен час, уползет с пьяных шаров к озеру, утонет, либо еще чего натворит. Раскинь, эвон, возле амбарушки кошму, подушонку старенькую сунь ему под башку и оставь, до утра пробыгается. А утром я его вытолкаю за ворота, как рассветет.

— Ну и нашла же ты «благодетеля». Неужели уж я такой бездарный, что без этого не смогу обойтись?

— Да, не в масть я попала с ним. Толку, наверно, не получится, а заботы вот себе нажила. Поди-ко, лучше бы отвести его до квартиры, с рук на руки отдать жене. Пусть сама управляется.

— Пачкаться об него…

— Куда ж теперича денешься! Как-нибудь отведи. Пиджак-то новый с себя сними, надень старый плащ, а то и вправду всего тебя извалякает. Ишь ведь, как он слюни-то распустил…

То волоком, то взвалив на себя, Корней все же доставил упившегося до беспамятства гостя к особнячку, где тот жил со своей семьей, и, постучав в окно, оставил его у крыльца.

Мать проветривала дом и мыла на кухне посуду.

Запирая ворота железным засовом, Корней слышал ее смиренные вздыхания. По своему давнему обыкновению она выкладывала перед господом богом:

— Не взыщи, милостивый! Не ради себя стараюсь. Все для сына! Прости мне, грешнице, мирскую суету. Трудно жить, ох, трудно! Мужем обижена, свековала век с малахольным, ни синь пороха радости не видала. Кажин день нужда гонит, тянет за собой на уздечке, никак ее не избудешь. Нету покоя! Нету и нету!

У нее очень удобный, слепой бог: он ничего не видит и все прощает!

— Все сквернота! — сказал сам себе Корней.

Напоследок, перед сном, он постоял во дворе, выкурил папиросу, чувствуя утомление после всей происшедшей кутерьмы. Подумал: «Наверняка, в пику мне Тонька обнималась с Яковом. Герой!» И опять послал Якову грязное слово…

Между тем, Яков все еще сидел в заводском здравпункте. Дежурная медсестра чистила ему ободранные веревками ноги, выбирая из ссадин песок и грязь.

— Потерпи, милы-ый, — приговаривала она нараспев. — До свадьбы заживет!

— Заживет, — в тон ей подтвердил Яков. — Даже без свадьбы.

После перевязки он сдал смену Аленичеву и ушел домой. В сонных улицах поселка глухо постукивали его ботинки, надетые на босу ногу. Земля остывала, начиналась прохлада.

В переулке Яков перелез через прясло в свой огород и прилег на поляну, не решаясь стучаться в сенцы, чтобы не тревожить Авдотью Демьяновну, бабушку.

Заснуть не удавалось. Лодыжки жгло от пропитанных лекарством бинтов. Яков сунул голые пятки в откос гряды, облегчая боль. В сенцах скрипнула дверь. На крыльцо вышла Авдотья Демьяновна, держась за перильца, повздыхала, на кого-то кышкнула и вернулась в дом долеживать ночь в постели.

В саду Марфы Васильевны, бегая вдоль забора, забренчала цепью собака.

Мягкая пахучая трава щекотала лицо. Не вставая, Яков дотянулся до гряды, сорвал свежий огурец и сунул его в рот. Огурец попался горький, и Яков швырнул его в переулок, за изгородь.

У Чермяниных спросонья пропел петух. Он всегда пел невпопад, без времени, когда все петухи в поселке мертвецки молчали. Хозяйка-старуха Чермяниных звала его «дураком», грозилась заменить молодым.

— Дурень, дурень, — усмехнулся Яков. — Живешь не по правилам…

Петух опять прокукарекал, Яков передразнил его. Петух отозвался молодо и звонко.

— Дурень…

Остро и пряно пахла мята.

Яков немного вздремнул и опять открыл глаза.

Звезды тускнели, как угасающие угли. Несмело, блекло пробилась с востока желтая полоска, загустела, налилась багрянцем, за ней другая, а вот еще и еще начали они чертить и рвать небо, открывая вход свету и простору.

В этот час, «на коровьем реву», когда ночь еще не закончилась, а утро не началось, все, что видят глаза, теряет свой естественный вид. Трава — не трава, не зеленая и не черная, скованная тонкой пленкой бирюзовой влаги. Прясло, забор, решетчатая калитка во двор расплываются, раздаются вширь, вытягиваются вверх.

«Ох заря ты, зоренька ясная! — возникли слова из какой-то полузабытой песни. — Да ты пошто, зоренька, рано пришла? Не успела я, молода, с милым ночку проводить. Не успела ненаглядному кудри расчесать».

Как сдутые ветром листья, налетели эти слова и тотчас же пронеслись дальше.

И это был уже сон…

А заря слизывала с неба остатки звезд и источенный серпик луны.

Но вот опять загорланил чермянинский петух, Яков протер глаза и вдруг отчетливо вспомнил ночную трагедию. Страх пошел по всему его телу: мертвая скважина и все внутри ее слепо, глухо!

Он сел, поджав под себя ноги. Озаренное светом небо стало шире и глубже, коротко гукнул за околицей электровоз, по переулку с веслами на плечах, как с ружьями, степенно прошли к озеру два рыбака.

Яков подумал, что теперь Наташке будет худо и трудно, пока она вся залечится, починится. Вот и ему тоже теперь трудностей добавится…

— Эх, Тонька, Тонька! — сказал он себе. — Что ж, так я и не смогу тебе высказаться, а ты, чертовка, сама не догадаешься, не спросишь, потому что незачем спрашивать — Корней вернулся!

Он потер ладонью то место на щеке, куда ночью возле скважины Тоня поцеловала его, стер поцелуй, он был дорог, но все же не тот, какого ему хотелось…

6

Когда развиднелось, с озера прилетел стремительный ветер. По песчаному берегу плеснулась волна. Наклонилась и зашумела осока. Ветер поднял на улицах Косогорья мусор, покрутил его, сбил тонкие сизые дымки над печными трубами и умчался в степь. Заспанные хозяйки, босоногие, выгоняли из дворов домашнюю скотину в табун. Пастух в старой помятой шляпе, в плаще, с длинной палкой стоял на пригорке.

В годы новой экономической политики предприимчивый делец Вавилов основал на здешнем косогоре кустарный кирпичный заводик. Заведение получилось грошовое: две круглых обжиговых ямы да полдесятка крытых соломой навесов, где сформованный вручную сырец сушился на вольном ветру.

Из ближних деревень приезжали на летний сезон мужики, становились возле озера табором, от рассвета до темна возили в телегах глину, месили ее ногами либо, задыхаясь в чаду, выгружали из ям обожженный дровами кирпич.

В зимнюю пору косогоры пустели, перебегала по ним поземка, засыпало сараи сугробами снега.

И не бывать бы тут поселку во веки веков, если бы кое-кто из мужиков, отведавших жизнь на отхожих промыслах и не принявших коллективизацию деревень, не облюбовал этот клочок земли.

К тридцатым годам проклюнулись на косогоре первые избенки. Мужики, окончательно покинув деревни, перебирались сюда со всем скарбом и живностью. Вавилов сбежал. Его заводик принял строительный трест. Кирпичный завод переделали, перекроили, оснастили машинами. Затем начали поселяться артельщики, вербованные из далеких областей и республик. Косогор запестрел мазаными хатками, избами, пятистенниками. За четверть века Косогорье окончательно преобразилось. Избенки и хатки, следы былой бедности, ушли на слом. Старожилы обзавелись особнячками, сложенными из кирпичного половья, развели огороды, фруктовые сады, нагородили под окнами палисадники с тополями, желтой акацией, сиренью, черемухой, без которых не мыслились довольство и сытость.

Как повсюду на земле, не было в изогнутых, ломаных улицах поселка ни одного дома, похожего на соседний. Строились дома без архитектурного плана, разноликими, с присущими их хозяевам склонностями. Одни смотрели на мир весело, любовно выставив напоказ гладко оштукатуренные фасады, резные карнизы, добела выскобленные, вымытые мылом крылечки, раскрытые настежь створки. Другие, ни разу не побеленные, с трещинами вроде черных молний, с задранными на крышах листами кровельного железа, брякающими при каждом дуновении ветра, плаксиво куксились, храня давно затаенную обиду на нерадивые руки жильцов, либо по-сиротски, по-вдовьи тосковали. А третьи, самые малочисленные, никогда не испытавшие радости, тяжко хмурились. Видом они были темные, наподобие староверческих икон.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: