«А что, если я сам поставлю Гитреля епископом? Вот была бы штука!..»
В тот момент, когда это пришло ему на ум, над его ухом раздались проклятия.
– Черти! Дьяволы! Что за свинство! – заорали в один голос солдаты Брикбаль и Коко под внезапным ливнем сажи, падавшим на них, вокруг них и в котел, пачкая им мокрые пальцы и загрязняя картофелины, бывшие перед этим белыми, как шары из слоновой кости.
Они подняли головы, чтоб обнаружить причину напасти, и сквозь струи черного потока увидели на крыше однополчан, которые, сняв длинную дымовую трубу, старательно вытряхивали скопившуюся там сажу. При виде этого Коко и Брикбаль оба заорали:
– Эй, вы, там, верхотурщики! Скоро вы кончите?
И они осыпали товарищей на крыше всеми бранными словами, какие только могут извергать наивные и чистосердечные души. Эта невинная ругань, выражавшая искреннее негодование, залила двор казармы гулкими звуками пикардийского и бургундского наречия. Но вдруг на краю крыши появилось лицо с короткими усиками, и среди наступившего молчания пронзительный голос сержанта Лафиля гаркнул вниз:
– Обоих на три дня! Слышали?
Брикбаль и Коко замерли, подавленные ударами судьбы и закона. А рядовой Бонмон, их ровня, думал:
«Я и сам могу сделать епископа. Стоит мне только поговорить с Юге».
Юге был тогда председателем совета министров. Он возглавлял умеренный кабинет, который пользовался поддержкой правых, Составляя его, Юге успокоил опасения капиталистов, и сам обрел ясность духа, уверенность в себе и некоторую гордость. Он оставил за собой в своем кабинете портфель министра финансов, и его поздравляли с тем, что он упрочил кредит казны, поколебленный его предшественником радикалом.
Юге не всегда был государственным деятелем такого направления. Радикал и даже революционер в дни молодости и нужды, он нанялся в секретари к покойному барону де Бонмон, по поручению которого писал книги и руководил газетами. Он был в ту пору демократом и мистиком в области финансов. Барону такого и нужно было: великий барон старался привлечь на свою сторону передовые фракции парламента, и ему нравилось слыть непредубежденным человеком, даже до некоторой степени мечтателем. Он называл это про себя: «расширять поле действия». Он способствовал избранию своего секретаря депутатом от Монтиля. Юге был обязан ему всем.
И рядовой Бонмон, знавший об этом, говорил себе:
«Мне достаточно поговорить с Юге».
Так он пытался рассуждать, но, по правде говоря, без особой уверенности. Ибо он все же знал, что Юге, председатель совета министров, тщательно избегает всяких встреч с солдатом Бонмоном и не любит, чтобы ему напоминали о прежних связях с великим финансистом, который, потеряв популярность, умер весьма вовремя среди глухого гула назревшего скандала.
И рядовой Бонмон благоразумно рассудил:
«Надо изобрести что-нибудь другое».
Чтобы поразмыслить на досуге, он уселся на землю подле насоса и вскоре погрузился в глубокое раздумье. Все лица, способные, как ему казалось, распоряжаться посохом и митрой, потянулись длинной вереницей на зов его воображения. Перед ним проходили монсиньор Шарло, г-н Де Гуле, префект Вормс-Клавлен, г-жа Вормс-Клавлен, г-н Лакарель и многие другие, а за ними еще и еще. От этих мыслей его отвлек солдат Жуванси, кандидат прав, пустивший в ход насос и плеснувший ему воды за шиворот.
– Жуванси, – спросил его серьезным тоном Бонмон, вытирая затылок, – в каком министерстве Луайе?
– Луйае? Министр народного просвещения и культов, – отвечал Жуванси.
– Это он назначает епископов?
– Да.
– Наверняка?
– Да. А тебе зачем?
– Так… – сказал Бонмон.
И воскликнул про себя:
«Чорт побери, нашел!.. госпожа де Громанс!»
XII
В этот вечер г-н Летерье зашел к г-ну Бержере. Только лишь раздался звонок ректора, Рике соскочил с кресла, которое разделял с хозяином, и, глядя на дверь, свирепо залаял. А когда г-н Летёрье вошел в кабинет, пес встретил его враждебным рычаньем. Эта объемистая фигура, это серьезное полное лицо, окаймленное седой бородой, были ему незнакомы.
– И ты, пес! – кротко пробормотал ректор.
– Извините его, – сказал г-н Бержере. – Рике домашнее животное. Когда люди, воспитывая эту звериную породу, формировали ее характер, они сами считали, что чужой – это враг. Они не внушали собакам человеколюбия. Идея вселенского братства не проникла в душу Рике. Он представитель древней стадии социального строя.
– О! очень древней, – заметил ректор. – Потому что теперь, как всякому очевидно, среди людей царят мир, согласие и справедливость.
Так иронизировал ректор. Этот тон не был свойственен его уму. Но с некоторых пор у него появились новые мысли и новые слова.
Тем временем Рике продолжал лаять и рычать. Он явно старался остановить пришельца грозным взглядом и голосом. Тем не менее он пятился по мере того, как противник наступал. Он с преданностью сторожил дом, но все же соблюдал осторожность.
Потеряв терпение, хозяин приподнял его с земли за загривок и щелкнул раза два в мордочку.
Рике тотчас же перестал лаять, ласково заюлил и, высунув завиток язычка, лизнул карающую руку. Теперь его прекрасные глаза излучали грусть и кротость.
– Бедняжка Рике! – вздохнул г-н Летерье. – Вот награда за усердие.
– Надо вникнуть в его мысли, – ответил г-н Бержере, загнав Рике за кресло. – Теперь уж он знает, что не должен был встречать вас таким образом. Ему понятен только один вид зла – страдание, и только один вид добра – отсутствие страдания. Он до такой степени отождествляет преступление с наказанием, что для него дурной поступок это тот, за который наказывают. Когда я по неосторожности наступаю ему на лапу, он признает себя виновным и просит у меня прощения. Вопрос о справедливости и несправедливости не смущает его непогрешимого ума.
– Эта философия избавляет его от тревог, которые мы сейчас переживаем, – сказал г-н Летерье.
С тех пор как г-н Летерье подписался под так называемым «протестом интеллигентов», он жил в постоянном недоумении. Он изложил свои взгляды в письме, адресованном в местные газеты. Ему была непонятна точка зрения противников, ругавших его жидом, пруссаком, интеллигентом и продажной душонкой. Его удивляло также и то, что Эзеб Буле, редактор «Маяка», ежедневно называл его дурным гражданином и врагом армии.
– Поверите ли? – воскликнул он. – В «Маяке» осмелились напечатать, что я оскорбляю армию! Оскорбляю армию! Я, у которого сын под знаменами!
Оба профессора долго толковали о «Деле». И г-н Летерье, обладавший кристальной душой, добавил:
– Не могу понять, почему к этому вопросу пристегивают политические соображения и борьбу партий. Он стоит выше и тех и других, потому что это вопрос морали.
– Несомненно, – отвечал г-н Бержере. – Но вы бы не удивлялись и не поражались, если бы подумали о том, что толпе присущи лишь сильные и простые страсти; рассуждение ей недоступно; очень немногие люди способны в сложных случаях руководствоваться разумом, а для обнаружения истины в этом деле нам с вами понадобилось напряженное внимание, упорство изощренного ума, привычка рассматривать факты методически и проницательно. Из-за этих преимуществ и из-за удовольствия познать истину стоит, право же, вытерпеть несколько жалких оскорблений!
– Когда это кончится? – спросил г-н Летерье.
– Может быть, через полгода, может быть, через двадцать лет, а может быть, никогда, – ответил г-н Бержере.
– Как далеко они зайдут? – продолжал спрашивать г-н Летерье. – Scelere velandum est seel us.[48] Это уморит меня, друг мой, это меня уморит.
И он говорил правду. Крепкий организм этого высоконравственного существа был подточен. У него была лихорадка и боли в печени. В сотый раз он изложил доказательства, которые собирал так тщательно и ревностно. Он установил причины ошибки, которая отныне явственно проглядывала сквозь ворох наброшенных на нее туманных покровов. И зная свою правоту, убежденно воскликнул:
48
Прикрывать злодейство – есть злодейство (лат.).