— Будем знакомы. Клебер,— представился он на чистейшем, во всяком случае более чистом, чем у Петрова, русском языке.

— Меня зовут не так громко: Петров.

— Так вы помните, что это имя носил один знаменитый генерал?

— На которого Наполеон оставил свою армию в Египте? Как не помнить.

— Клебер был австрийцем, и я тоже по происхождению австриец.

Он указал Петрову на стул.

— Мне звонил Марта насчет вас. Пока в Альбасете не слишком много людей, подкованных в военном отношении, и, следовательно, вы, безусловно, один из кандидатов на высокую командную должность. Правда, незнание французского будет очень ограничивать, поскольку он объявлен официальным языком интернациональных формирований. А как у вас с польским?

— Понимаю, но не говорю.

— Это уже лучше. Поляков здесь много. Много и балканцев. Вообще-то на сегодня зарегистрировано уже около двадцати национальностей. Трудности отсюда проистекают неимоверные. Я кроме родного немецкого и ставшего родным русского знаю еще испанский и французский, честно говоря, испанский неважно. Но и этого недостаточно. Как, например, объясняться с греком, который знает еще только турецкий? Ведь известно, что построение небоскреба в Вавилоне провалилось из-за смешения языков. У нас здесь не меньшее смешение. Выход один: создавать роты, а еще лучше батальоны по языковому признаку. Таких уже четыре: французский, польский, итальянский и немецкий. Во французском чуть не четверть бельгийцев, но фламандцы, так или иначе, говорят на французском. В немецкий входят еще австрийцы, венгры, несколько эльзасцев. Уже решено, что отправлять на фронт будем не отдельные батальоны, а целые бригады испанского образца. Это самостоятельная боевая единица, вроде нашего пехотного полка, но усиленная собственной батареей, кавалерийским эскадроном, отдельной пулеметной ротой, санитарной службой... Торопиться не думаем и организуем все фундаментально. Времени нам отпущено достаточно: первая бригада должна вступить в строй к декабрю, а сейчас только ноябрь начинается. Месяца вполне хватит. Пока же я предложил послать тебя к полякам. Их уже человек пятьсот. Спать будешь здесь, а весь день — с ними. Они за городом, но машину тебе дадим. У них, представь, в наши дни еще господствует выборное начало, так хорошенько рассмотри, кого они там себе навыбирали. Дня через три мы с тобой опять встретимся и побеседуем подробнее.

В дверь постучали.

— Entrez! — крикнул Клебер.

И вошел... Нет, не вошел даже, а будто из-под земли явился, тот самый щеголь с усиками, который и после Перпиньяна остался в пустом вагоне и кого Петров видел сегодня выходящим из штабной столовой. Он и сейчас был так же франтовато одет, так же тщательно выбрит, и от него вызывающе пахло одеколоном, и еще эта немыслимая буржуазная тросточка, висящая на сгибе локтя.

— Не встречались? — спросил Клебер и вошедшего и Петрова.— Знакомьтесь: коронель[Здесь и далее слово «полковник» встречается как в испанском («коронель»), так и во французском («колопель») варианте.] Петров, а это испанский генерал Лукач.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Во множестве написанного и произнесенного о герое этой повести почти обязательно употребляется слово «легендарный». Как бы побуждаемые этим словом, иные пишущие или говорящие вместо того, чтобы через архивы устанавливать реальные факты, проверять их путем сравнения и хронологической сверки, продолжают повторять ни с чем не сообразные выдумки, к каким, правда, предрасполагает разорванная пополам доиспанская жизнь Матэ Залки. Среди самых распространенных небылиц непременно присутствует утверждение, что он «бывший гусарский лейтенант», что он «лихо отбил» у белочехов золотой запас России и доставил поезд с ним с Дальнего Востока в Москву. Легенда о поезде с государственной казной дополняется сочинениями о пребывании Матэ Залки в кавалерии Кемаля. Факты таковы: большая часть российского золотого запаса, оставленная чехословацким корпусом Гайды и адмиралом Колчаком, была перевезена из Сибири в Казань без какого бы то ни было участия Матэ Залки. В революционную же Москву разрозненный из предосторожности состав доставлялся отдельными вагонами, и золотые слитки в одном из них действительно охраняли венгры, возглавлявшиеся Матэ Залкой. Слух же о его участии в освобождении Турции возник, вероятно, в связи с тем, что Матэ Залка ездил в эту страну дипкурьером. Зачем украшать его и без того перенасыщенную событиями и подвигами биографию?

Особенно много противоречий в мемуарах его школьных друзей, ведь о нем начали вспоминать, когда он стал знаменит в Венгрии. Печально, что теперь уже невозможно восполнить многие пробелы в его удивительной жизни.

...Он опять бежал босиком. Мальчишеские ступни вязли в песке, но, когда попадались сухие кусты, он легко через них перепрыгивал. Вдруг подошвы перестали ощущать нагретую солнцем почву. Теперь под ними была сырая прохлада недавно вымытого матерью дощатого пола, и хотя обоняние в снах никогда не участвует, но нос его, только что вдыхавший холодящий ноздри аромат мяты, на пучок которой он наступил на бегу, и более нежный душок чебреца, и самый главный — упоительный запах встречного степного ветра, сейчас чувствовал, как остро пахнет мадьярской водкой — палинкой, и гнильцой от сохнущей на дворе винной бочки, и — на случай, кто закажет,— шипящей в кухне на сковороде бараниной с красным перцем, а еще — едким, щиплющим глаза мужицким табаком.

Здесь, в большой комнате сельской корчмы, которая теперь так часто ему снится, уважительно именуемой «залой», стояли грубо сколоченные некрашеные столы, а за ними, на таких же самодельных скамьях, сидели местные крестьяне. Одни глоточками прихлебывали сливовую, другие так же неспешно пили домашнее мутноватое вино, вынимая для этого изо рта свои простые вишневые или глиняные трубки, а кто побогаче — и немецкие, фарфоровые с металлической крышечкой и выгнутым чубуком. Говорили они негромко и тоже неторопливо, всегда об одном и том же: что кукуруза в этом году хорошо растет, что яблок осенью много не снять, видно пчелы плохо поработали, или еще о том, как бык чуть не запорол приехавшего на побывку из армии парня, чаще же всего — о погоде: быть или не быть завтра дождю, и чтоб он не помешал убрать сено.

Отец в этих снах всегда молча стоял за стойкой. Изредка кто-либо из сидевших за столами делал ему знак, и он подходил с флягой, наливал чего требовалось, снимал с плеча длинное полотенце, поднимал стакан или рюмку, вытирал пролитое и возвращался на свое место.

За спиной его вяло поблескивали городские бутылки с разнообразными наклейками, но то были фабричные дорогие напитки, и их почти никогда не спрашивали. Почему-то всякий раз во сне, когда взгляд мальчика задерживался на утомленном, но строгом отцовском лице, внутри возникала необъяснимая грусть. Постепенно она росла и заполняла грудь такой острой жалостью, что всегда в этом месте — вот уже несколько лет — он непременно просыпался и, мгновенно приходя в себя, обнаруживал на глазах слезы и каждый раз изумлялся почти невыносимому лирическому напряжению бессодержательного, по существу, сновидения...

Он поднес левую кисть к лицу, пытаясь разглядеть, который же час, но было чересчур темно, и, хотя циферблат отчетливо белел во мраке, различить стрелки оказалось невозможным. Лежа на спине и заложив сцепленные пальцы под затылок, он размышлял о том, почему сон этот, в котором ровно ничего не происходило, не снился ему в отрочестве или во время учения в средней школе в соседнем с их Матольчем местечке Матесалке, в котором родился его отец, ни позже, когда он посещал Высшее коммерческое училище, находившееся в центре области Сатмаре, ни в школе прапорщиков, куда он был зачислен после начала мировой войны, ни даже на фронте? Больше того, он хорошо помнил, что впервые увидел этот сон только в русском плену, да и то не во время лежания в офицерском госпитале Западной России, а лишь далеко за Уралом, в Краснореченском лагере для военнопленных. И еще одна странность: в милом, родном Матольче, где протекло его раннее детство и два скучнейших года начальной школы, было ведь много такого, что с гораздо большим основанием могло бы присниться. Он вообще не помнит, чтобы когда-нибудь, разве что совсем малышом, вот так бесцельно, куда глаза глядят, бегал бы по песчаной равнине за селом, где там и сям паслись козы или мелкие кучки овец. Уж если что бывало, так это бешеная скачка на лошадях, сначала без седла, а там — в нечастые приезды из Матесалки на школьные каникулы — и на оседланном коне, понятно, не отцовском. У корчмаря собственной лошади не было. Настоящих кавалерийских держали господа Ясаи, у которых были земли поблизости от Матольча. Эта дворянская семья разорилась давно, но кое-что у них все же осталось. Они горделиво называли себя на английский лад — «джентри». О подлинном значении этого понятия он узнал уже в коммерческом, читая какой-то классический переводной роман.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: