Передавая ему по возвращении из Валенсии письмо, Алеша прибавил, что раз он теперь знает настоящее имя генерала Лукача, то ему известно и другое: принадлежит оно венгеро-советскому писателю, однако, по счастью, его адъютант ни одной строчки Матэ Залки никогда не прочел. Лукач удивленно взглянул на него.
— Отчего это «по счастью»?
— Если б я читал, не высказать свое мнение было бы невежливо, но, похвали я какой-нибудь рассказ, вы могли бы заподозрить вашего адъютанта в лести, выскажись я неодобрительно, ваше отношение ко мне так или иначе, но изменилось бы.
— Неужели вы это серьезно? Ничего не прочтя из моих писаний, вы тем не менее не слишком-то польстили их автору. Вы что, и вправду думаете, что я так мелочно самолюбив?.. Впрочем, ладно. Отставить. Но знаете что? У нас еще почти час езды. Я попробую по возможности связно изложить одну главу из давно задуманного романа...
И на богатом, по очень неправильном языке с неподражаемым акцентом, причем и тот и другой чрезвычайно подходили к повествованию о военнопленном мадьяре, очутившемся в разгар гражданской войны далеко за Уралом, Лукач, не сбиваясь, без малейших примесей речевого шлака, вроде всяческих «так сказать» или «одним словом», будто читая рукопись перевода с венгерского, приняло излагать приключения сочувствующего революции молодого венгерского лейтенанта, которого читинское красноармейское командование назначило военным инструктором при обучении новобранцев. На этой работе он познакомился с бывшим полковником при Временном правительстве и царским капитаном, согласившимся служить у большевиков. Он был на десять лет старше мадьяра, ему было около тридцати пяти, а в этом возрасте подобная разница лишь помогает сближению, тем более что обучали они два соседних батальона, вместе ели жидкие щи и ячневую кашу с постным маслом в столовке казармы. По окончании учений, уже в сумерки, беседуя но пути обо всем на свете, дружно шагали в ногу на противоположную окраину города, где почти рядом для них были реквизированы комнаты. Через некоторое время близость их дошла до того, что бывший русский полковник сообщил бывшему австро-венгерскому лейтенанту о своем желании побеседовать с ним доверительно «как офицер с офицером» и, понизив голос, признался, что служит у большевиков вынужденно. У него просто не было другого выхода. Еще осенью он с трудом пробрался с развалившегося Западного фронта навестить мать, живущую в небольшом имении под Читой, но почти сразу после большевистского переворота его, как он ни скрывался, обнаружили. Сейчас он подготовил все, чтобы уйти к своим, и предлагает лейтенанту, несомненно тоже не по доброй воле попавшему в такое же положение, присоединиться к нему. Молоденький венгерский офицерик, бежавший в тайгу, к партизанам, воевал против белых по убеждению. Он не только отказался от измены, но наивно принялся убеждать своего сослуживца отрешиться от опасной и нечестной затеи и окончательно поставить свой воинский опыт и знания на службу народу. Выслушав его, полковник от всей души рассмеялся. Ни на что иное он и не рассчитывал. Но недаром же существует русская поговорка, что чужая душа — потемки. Весь этот разговор он завел, желая убедиться, что новый и дорогой друг его, с этого момента сделавшийся еще более близким, искренне стоит за трудящихся и против эксплуататоров. Единственное, о чем бы он просил,— дать ему честное слово офицера, что разговор этот останется между ними. Обрадованный таким поворотом дела, лейтенант от души дал требуемое «честное слово офицера». Друзья обменялись крепким рукопожатием. Каково же было удивление, а потом и негодование чистосердечного мадьяра, когда на следующее утро инструктор соседнего батальона на занятия не явился, и посланный за ним дневальный, вернувшись, отрапортовал, что ночью, не простившись с хозяевами, тот бесследно исчез. Лейтенант хотел было сообщить комиссару полка, как бежавший изменник соблазнял его, но, вспомнив, что дал честное офицерское слово, удержался.
Миновало месяца два, и бывший венгерский офицер, будучи уже командиром интернационального батальона, составленного из венгерских, словенских и хорватских добровольцев и включенного в сформированный и обученный в Чите полк Красной Армии, во второй раз в жизни попал в плен. Произошло это, когда шел марш на сближение и первая рота его батальона, находясь в сторожевом охранении, оторвалась от него. Обеспокоенный комбат поскакал за нею верхом как раз в тот момент, когда рота наткнулась на засаду. Часть бойцов была перебита, а десятка два, вместе с командиром, оказались в плену. К вечеру их доставили в тыл и заперли в сарае, приставив часового. С рассветом бравый казачий урядник, корявыми каракулями переписал их, и в тот же день комбата повели на допрос. Велико же было удивление его, когда в сидящем за письменным столом моложавом генерал-майоре он узнал полковника, с которым подружился в Чите. Тот долго, иронически рассматривал недавнего знакомца, небритого, в помятой и грязной одежде, и неожиданно опять предложил ему перейти к белым. Ведь тогда неопытный венгерский офицер мог принять приглашение к совместному бегству за простую проверку. Венгр опустил глаза и ничего не отвечал. Так в театральной паузе прошла минута. Генерал повернул голову к стоявшему у окна сотнику Оренбургского войска:
— Всыпать этому краснозадому дюжину шомполов, а когда оправится — расстрелять всю банду...
Лукач продолжал говорить тем же ровным тоном, соблюдая художественный такт, не уклоняясь в натуралистические подробности и не впадая в мелодраму. Он описал находящиеся на пределе переносимого физические муки выпоротого шомполами: пятидневное лежание ничком в сарае, нестерпимую боль и жар в спине и неутолимую жажду. Когда же наказанный смог ходить, всех пленных сковали попарно ржавыми цепями и погнали по улицам заштатного городишка на расстрел. Выведя их на окраину, начальник конвоя, зная, что стрелять в убегающих легче, чем в стоящих лицом к целящимся, крикнул: «Беги!» Двое соединенных цепью далеко уйти не могут. Загремели выстрелы, и бегущие люди стали падать. Однако венгерский лейтенант и прикованный к нему пожилой хорват рванулись в разные стороны, изношенная цепь лопнула, и командир интернационального батальона, забыв о незажившей спине, зигзагами понесся к замеченному издали обрыву. Пули свистели по бокам, но ни одна не задела его, и он с разбегу прыгнул с кручи. Ноги попали на глинистый выступ, он упал лицом вперед и, обдирая руки, съехал вниз. Вскочив на ноги, беглец увидел справа старую, полусухую иву и кинулся к ней. Сейчас же опять зачастили выстрелы, но он успел добежать до неохватного дуплистого ствола, за которым была вырыта глубокая яма для городских отбросов. На куче их, распространяя отвратительную вонь, лежал вздувшийся труп лошади. Задыхающийся венгр обогнул яму и, оглянувшись, не догоняют ли его солдаты, увидел черненющее за конской падалью углубление под корнями ивы. Соскочив в яму и стараясь не коснуться дохлой лошади, он пролез в глубь норы. В ней смогли бы уместиться двое. Забившись как можно дальше, он затаил дыхание. Вскоре послышались топот и дикая ругань. Конвоиры остановилась над ямой, разрядили в нее свои винтовки, отчего конский труп засмердел еще ужаснее. Немного поспорив, куда мог деться убежавший, они затопали дальше.
До темноты он сидел в укрытии, страдая и от того, как жгло спину, и от тошнотворного запаха, а когда стемнело, поминутно останавливаясь и вслушиваясь, стал выбираться. Кругом стояла тишина, только где-то далеко брехала собака. Еще на бегу к обрыву он приметил в полуверсте, справа от дороги, обнесенные колючей проволокой бараки, видимо недавний лагерь для военнопленных. Там, несомненно, удастся набрести на воду и охладить спину, а потом и найти, где отлежаться и обдумать, как быть дальше.
Когда он добрался до бараков, сердце его забилось толчками: окно одного из них тускло светилось. Положив пальцы между шипами, он оперся на проволоку и долге всматривался в это окошко. Но вот скрипнула дверь, и в ночь, сливаясь с нею, вышли две черные фигуры. Чиркнула спичка — оба закурили, потом один заговорил, и беглец, не разобрав слов, тем не менее ясно услышал родную, речь. Преодолевая волнение и слабость, он испустил какой-то странный звук, похожий на писк летучей мыши. Говоривший сразу замолк,— по-видимому, оба прислушались. Наконец ему удалось свистнуть, и они осторожно двинулись к нему. Едва они немного приблизились, чтобы расслышать его, как он заговорил, стараясь как можно скорее и проще объяснить, кто он и что с ним произошло. Расспрашивать они не стали. Один побежал за чем-то и барак, а второй объяснил, что в бывшем лагере устроена больница и бараки полны сыпнотифозными. На вопрос, почему же они остались здесь, почти не различимый во тьме мадьяр ответил, что все здешние военнопленные специальным эшелоном уехали в Венгрию, но около сорока человек оставили здесь санитарами. Что было делать? Пришлось послушаться. Вот уже второй месяц, как они служат при бараках. Тут второй, что бегал в барак, вернулся с ломом и лопатой. Вдвоем они прижали проволоку книзу, и он просунулся внутрь, почти не зацепившись. Санитары сказали, что положить его в свой барак они не смогут: военные врачи регулярно совершают обходы. Поэтому им придется пока устроить его — пусть он не пугается — в морг.