После обильного обеда участники его долго поднимались в гору и, достигнув замка, снимались на фоне грандиозных стен, сложенных из неровных циклопических плит. Весь день проходил в радостном и одновременно лирическом настроении. Веселые разговоры и шутки сменялись хоровым пением любимых Лукачем украинских песен или задорных мадьярских, которые он пел соло, а припев подхватывали Отто Флаттер и Мигель Баллер, или еще пронзительно грустных болгарских, в унисон исполняемых балканским квартетом. Кончив петь, пускались в воспоминания о ярких и опасных приключениях, пережитых одними в дремучей тайге, а другими — в «септембрийском» восстании двадцать третьего года.
Внезапно из-за гор на авиационной скорости вылетела и, закрывая небо, начала пухнуть сизая туча. Постепенно она чернела, по ней заметались голубые молнии, и оттуда страшно загрохотало, словно там шла массированная бомбежка. Через мгновение на развалины набросился валящий с ног горячий вихрь, и тут же с неимоверным шумом сверху обрушился настоящий водопад. За несколько секунд все промокли не то что до нитки и не до костей даже, но до самых внутренностей. Одежда, особенно форменная, вмиг набухла и мешала двигаться. К счастью, падающая с неба вода была почти теплой и вдруг иссякла так же внезапно, как полилась. Когда наконец удалось спуститься по скользким камням в долину, оказалось, что вместо ручья по ней, рыча, несется широкая и глубокая рыжая река; вероятно, она и была показала на картах. Всем, кроме Габриэлы, которую рыцарственный Савич перенес на руках, пришлось после недавнего душа еще и окунуться до пояса в пенящийся грязный поток. Впрочем, двойное это омовение никому не испортило настроения.
По возвращении во дворец все немедленно переоделись, но если для офицеров это было совсем несложно, то Габриэла, элегантный Савич и баджанаки стали похожи ни потерпевших кораблекрушение; миниатюрная Габриэла в волочившемся по полу черном шелковом платье Пакиты и с распущенными волосами напоминала послушницу какого-то монашеского ордена.
За турецким кофе празднование продолжалось, только под влиянием Савича постепенно переключилось с музыки на литературу. Он вдруг взялся читать стихи глуховатым своим голосом, умело оттеняя разнообразие их ритмов, сквозь которые проступала пронизанная и чувством и мыслью неповторимая лирика петроградских поэтов начала века. Общее благодушие и свойственное умным людям уважение к культуре да и расположение к исполнителю обеспечили ему даже шумные аплодисменты. Польщенный Савич, повернувшись к Лукачу, предложил ему отметить день рождения хотя бы временным возвращением к своей второй, основной и мирной, профессии и рассказать что-нибудь «из себя». К удивлению присутствующих, Лукач согласился. Отодвинув от себя чашечку с кофейной гущей на дне и нетронутую рюмку коньяка, он объявил, что попробует пересказать давно напечатанный рассказ «Яблоки», который уже несколько лет как задумал переписать заново. И, не жеманясь, он заговорил на своем русском языке, к которому окружающие привыкли так, что уже не замечали ошибок.
Довольно скоро определилось, что несложный, в общем, рассказ о вкусе надкушенного в тяжкий час поражения незрелого, до щемления в скулах кислого яблока и другого, сорванного спелым, душистого и сладкого, главное же, съеденного в радостном ощущении победы, тем не менее отличался целомудренной сдержанностью и детальной продуманностью замысла. И едва стих гул общего одобрения, как после краткой паузы заговорил Савич:
— Мне, товарищ генерал, как вам известно, знакомо ваше литературное имя. Но до сегодня я имел лишь весьма общее представление о написанном вами. И потому, прослушав вашу новеллу, не могу не выразить своего удивления и даже восхищения. Вы не только испанский генерал, вы настоящий писатель. Вам есть что сказать, и вы понимаете, как это сделать. Однако вы ведь пишете по-венгерски. Кто же переводит вас?
— Это главная моя беда,— серьезно ответил Лукач.— Сам. С помощью машинистки.
В последних числах апреля выросшую вдвое бригаду передислоцировали еще дальше к югу, но не вдоль валенсийского шоссе, а опять в сторону от него, да и от других больших дорог. Лукач со штабом и вспомогательными службами, а также эскадрон осели в глубоко тыловом винодельческом и виноторговом местечке Меко, батальоны же комбриг упрятал еще глубже — к ним вели лишь пыльные колеи, выбитые в почве высоченными крестьянскими двуколками, когда, до верха нагруженные мешками с зерном или винными бочками, они караванами по четыре пли по пять тянулись из этой глуши к Мадриду, а на мешках или на бочках обязательно спали возницы, больше, чем в себе, уверенные в маленьких осликах, тоже в постромках семенящих впереди и ведущих куда надо двух или трех запряженных цугом мулов.
Первого мая на утрамбованной площадке, перед въездом в местечко, состоялся парад эскадрона и всех нестроевых служб. В полном составе на нем присутствовал штаб. Ровно в десять Лукач верхом на гнедом коне в сопровождении Ивана Шеверды подскакал к повзводно выстроившимся кавалеристам, объехал их и шеренги подсобных подразделений, повернув, остановился против штаба и здесь произнес по-русски краткую, но полную внутренней энергии речь. Адъютант, стоя рядом с его левым стременем, выкрикивал ее, фразу за фразой, на французском.
— Поздравляю вас, товарищи и боевые друзья, с Днем международной солидарности трудящихся! Вы знаете, что лозунг его — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», и уверяю вас, что никто на свете не имеет права с такой радостью и гордостью встречать этот праздник, как мы, живое воплощение этого лозунга. Ура нам с вами, товарищи!..
До темноты Лукач и старшие офицеры успели посетить все батальоны и повсюду принимали первомайские парады. И везде он, поздравляя людей, высказывал ту же воодушевляющую мысль, и всякий раз она звучала не простым повторением, но выражала самую суть его речи. Полякам же, по случаю возникновения отдельной польской бригады, специально прибывший в Испанию член польского ЦК вручал шелковое красное знамя, вышитое золотом в варшавском подполье. Перед ними кроме Лукача говорил, а вернее, кричал нечто очень пылкое Петров, их фактический крестный отец.
А через неделю до Меко дошел наконец долгожданный приказ министерства обороны о сформировании из Двенадцатой бригады Гарибальди и Тринадцатой (вместо потерпевшей поражение еще в декабре 1936-го под Теруэлем) бригады Домбровского новой интердивизии, получающей 45-й номер. Командование ею поручается генералу Лукачу. И вскоре стало известно, что дивизия эта отправляется на застывший с прошлой осени Арагонский фронт в распоряжение генерала Посаса, с заданием овладеть Уэской, почти полностью окруженной еще с сентября.
Тем самым республиканское командование надеялось отвлечь часть франкистских войск с Севера. На Страну Басков, с самого начала отрезанную от остальной части Республики, почти не имеющую ни авиации, ни танков, оказывалось в последние месяцы все усиливающееся давление со стороны мятежников. Они начинали угрожать даже Бильбао.
Одновременно со сведениями о предстоящем переезде было по секрету сообщено, что и комбриг Горев оставляет полномочия старшего мадридского советника и перелетает на ту же должность в Бильбао. И теперь становилось очевидным, что смелая мысль Лукача о превращении Двенадцатой в дивизию шла навстречу планам республиканского командования.
Чтобы добраться до Арагона, новорожденной 45-й предстояло проследовать мимо поразительных летних пейзажей юга Испании, малознакомых ее бойцам и командирам, полюбоваться райскими картинами валенсийской Уэрты, восхититься густыми апельсиновыми рощами, в которых на фоне темных листьев светились неправдоподобно оранжевые плоды, миновать бесчисленные виноградники и рисовые поля, а затем, объехав по разным трассам многолюдную Валенсию, двинуться через лежащую посреди постепенно беднеющей природы невзрачную Лериду к раскаленному, как сковородка, арагонскому плоскогорью.