— Для естествоиспытателя, — говорил он, задумчиво уставившись на свой микроскоп, — равно нужны и анализ и обобщение. Но обобщение не должно преобладать над анализом. Иначе вместо важных открытий получатся только фантазии.

Геккель благоговел перед своими профессорами и, очевидно, поэтому слушал их не всегда внимательно: именно этого завета насчет «обобщений» и анализа он никак не хотел придерживаться в своих позднейших работах. У него обобщение всегда обгоняло анализ.

— Дорожи временем и счастьем труда, — твердила ему в детстве мать. И белокурый голубоглазый студент Геккель все свое время отдавал работе. Он не ходил по кабакам и пивным, не состоял ни в каких студенческих организациях. Его лицо осталось в целости, он не мог похвастаться даже маленьким рубцом или шрамом — следом дуэли, которыми немецкие студенты занимаются в промежутках между лекциями.

— Это способный студент, — говорили про него профессора.

— Тихоня, подлиза, — презрительно отзывались о Геккеле веселые бурши-студенты.

В 1858 году он расстался с университетом, сдав докторский экзамен и получив право практики. Теперь он был уже не просто Эрнст Геккель, а «герр доктор». Ему совсем не хотелось лечить, он рассчитывал пристроиться при лаборатории Мюллера и заняться научной работой. Но Мюллер умер. Пришлось взяться за практику. Тут Геккель решил покривить душой и обмануть отца, а заодно и самого себя.

«Если у меня не будет практики, я докажу отцу, что медицина вовсе уж не такое хлебное дело», — рассуждал сам с собой молодой врач поневоле. И он повесил на двери вывеску такого содержания:

ДОКТОР Э. ГЕККЕЛЬ
ПРИЕМ ОТ 5 ДО 6 ЧАСОВ УТРА.

Прохожие удивлялись странному доктору, который ждет пациентов ни свет ни заря, и конечно никто к нему не шел. За год у Геккеля побывало всего три пациента, и то случайных.

Три пациента за год — маловато. И он, решив, что медициной не проживешь, с легким сердцем занялся научной работой, сняв с двери свою забавную вывеску.

Разговоры старика Вирхова о государстве клеток не прошли даром: Геккель решил заняться изучением этих государств. А так как у него всегда была большая склонность к порядку — я сказал бы даже слишком большая склонность, — то он и нашел, что изучать сразу сложное государство нельзя.

— Нужно все делать по порядку. Начнем с отдельных клеток.

Наладив микроскоп, он притащил домой разнообразных инфузорий и других одноклеточных организмов. Амебы разочаровали его — слишком толсты и неуклюжи. Туфелька — излюбленный объект не одного поколения зоологов — не понравилась ему своей бойкостью и простотой строения, другие инфузории тоже: то очень бойки, то просты, то некрасивы. И Геккель, оставив микроскоп пылиться на столе, пошел в библиотеку.

Человечек в колбе (с илл.) i_039.jpg

Геккель в молодости.

Он набрал груду книг и толстых атласов и принялся искать в них — кто из одноклеточных животных интересен для изучения. Не успел он перевернуть и десятка страниц, как увидел рисунок радиолярии.

— Какая красота! — прошептал он и тотчас же решил, что лучшего объекта для исследования ему не найти. У этих крохотных радиолярий были такие прелестные кремневые панцыри! Они походили то на тончайшие кружева, то на изящную решетку; эти филигранные шарики были украшены то острыми и длинными иглами, то короткими шипами, то разветвленными отростками.

Кое-как раздобыл он у отца немножко денег и отправился в Италию. Здесь он не стал бегать по музеям и картинным галлереям. Все дни он проводил, шаря в синих волнах шелковой сеткой и всякими сачками и драгами, охотясь на прекрасных радиолярий. Он выходил на берег моря, нагруженный банками, пробирками, сетями и сетками. А дома смотрел в микроскоп, готовил препараты, рисовал и восхищался красотой кремневых панцырей.

Он прекрасно рисовал и зарисовывал радиолярий сотнями, не жалея глаз, не жалея времени, красок и бумаги. Он вырисовывал каждый заворот кружевного панцыря, отмечал каждую дырочку, наносил на бумагу каждую, даже самую маленькую иголочку. И когда он вернулся из Мессины на родину, то привез с собой не только сотни баночек и препаратов — он привез огромный альбом рисунков. Ученые Берлина ахнули, увидя все это.

Геккель отправился в Кенигсберг. Там, в обществе естествоиспытателей, он разложил свои альбомы и имел удовольствие еще раз слушать бесчисленные «ахи» и комплименты.

— Колоссаль! — восклицали ученые. — Так молод и так работоспособен! Как хорошо рисует! — Но никто из них и не подумал предложить ему место хотя бы ассистента.

Через год Геккель подал заявление в Иенский университет и просил разрешение читать курс. Его зачислили доцентом, а еще через год он был уже профессором. Читая лекции, он не забывал своих радиолярий и исписывал сотни страниц и делал рисунок за рисункам. В конце концов он выпустил такую толстую «монографию» этих радиолярий, что сразу прославился.

В эти-то времена он и познакомился с книгой Дарвина.

— Сумасшедшая книга! — отзывались о ней профессора Иены. — Болтовня и вздор!

Этого было достаточно, чтобы Геккель воспылал желанием изучить эту книгу. И как только он прочитал ее, — даже не очень внимательно, — тут же влюбился, подобно Гексли, и в эту книгу, и в теорию, и в ее автора. Хотя его монография радиолярий была почти готова к печати, он решил включить в нее дарвиновские теории и соображения. Этим он показал не только свою любовь к Дарвину и преклонение перед его теорией, но и свою начитанность. Только что вышла книга Дарвина, и она уже есть в его работе!

Он принял эту теорию на веру, даже толком не ознакомившись с ней; не изучив ее, он решил сделаться пророком нового учения. Он решил защищать эту теорию до последней капли крови, а кстати и пополнить ее.

— Дарвин не говорит, откуда взялись первые организмы, — сказал он сам себе. — Он не говорит и о многих переходных формах, иногда их у него совсем нет.

И он принялся обдумывать книгу, которая должна была не только окончательно укрепить здание дарвиновской теории, но и обобщить многое другое.

2

Немецкие ученые были не очень склонны признать дарвиновскую теорию, но Геккель не смущался этим. На съезде естествоиспытателей в Штетине он заявил, что дарвиновское учение есть новое мировоззрение, имеющее самое широкое значение, и сравнил Дарвина с Ньютоном.

— Никакие нападки не остановят прогресса! Прогресс есть закон природы, и никакая человеческая сила, ни оружие тиранов, ни проклятия пасторов не смогут остановить его! — закончил он свой доклад и вызывающе посмотрел на слушателей.

Все ждали, что скажет Вирхов, и были изумлены, когда тот принялся защищать Дарвина, а заодно с ним и Геккеля. Собственно, Вирхов защищал не столько их, сколько себя: на него за его учение о «человеке как государстве клеток» посыпались упреки в материализме. Он стал доказывать, что его материализм совсем не философский материализм, а простое констатирование фактов, такое же, как и учение Дарвина.

— Церковь и государство, — разглагольствовал этот хитрый и лукавый старик, — должны привыкнуть к тому, что с успехами естествознания происходят и некоторые изменения в наших взглядах и предположениях. И они должны сделать эти новые течения науки полезными и для себя.

Вирхов был очень осторожен и хитер. Он не хотел ссориться с церковью и рекомендовал ей просто «итти в ногу со временем».

Но несмотря на поддержку Вирхова, большинство натуралистов встретили выступление Геккеля враждебно. Его фантазии считались ненаучными, над ними смеялись и давали им весьма обидные названия.

— Я докажу! — рассердился Геккель.

Новая книга, за которую он принялся, должна была выяснить и обобщить все.

Геккель писал с утра и до глубокой ночи. Он почти не ел и не спал. Наскоро прочитав лекцию, он бежал домой — писать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: