Тут как раз подоспел Мюнхенский съезд, и Геккель решил развить на нем подробнее свою теорию. Дело в том, что он не только выступал при всяком удобном и неудобном случае, стараясь пропагандировать свои взгляды и убеждения и защищать теорию Дарвина, которую он успел за эти годы основательно изучить, но теперь ему нужно было поговорить и о клеточной душе. Ученые не очень благосклонно встретили его теорию наследственности.

— Ему бы вместе с Парацельзом человечка в колбе делать, — дерзко говорили некоторые грубияны. — Ведь сделал же он своего обезьяньего эмбриона…

Нужно было поддержать начавшую тускнеть славу Геккеля.

И он ехал на Мюнхенский съезд, полный задора и высокомерия, полный страстного желания уничтожить своих противников и, главное, — доказать, доказать и еще раз — доказать. Геккель сам не замечал, как из мыслящего биолога он понемножку превращается в нечто среднее между фанатиком-проповедником и ловким жонглером-фокусником. Он не хотел слышать ничего, противоречащего его теориям, он считал их безукоризненными, он даже не допускал мысли о том, что против них можно возражать, что с ним — Геккелем! — можно спорить. Из своих теорий он создал себе нечто вроде особой веры, считал свое учение чем-то вроде нового евангелия. И на каждого противника он смотрел с такой же ненавистью, как смотрели на еретиков правоверные христиане.

С высоко поднятой головой и сверкающими глазами стоял он на кафедре съезда. Он говорил резко и заносчиво, он не просто делал доклад — он нападал, он учил, делал выговор собравшимся на съезд ученым.

— Точные исследователи требуют экспериментальных доказательств эволюционной теории! — восклицал он. — Это не математика, здесь нужен особый метод — исторически-философский. Ни филогения, ни геология не могут быть точными науками, они науки — исторические.

Биологи недоумевающе переглядывались, а геологи почувствовали себя кровно обиженными. Они-то были уверены, что их наука хоть и не столь точна, как математика, но все же… И вдруг они оказались философами и историками.

— Душа пластидул, — горячился Геккель, — это новое универсальное мировоззрение. Оно соединяет науку о природе и гуманитарные науки в одну единую всеобъемлющую науку.

И он потребовал от съезда, чтобы в школах был введен обязательный предмет — биология в трактовке его, Геккеля. Это учение о развитии — филогения — должно сделаться основой всякого образования.

— Тогда и учение о нравственности будет поставлено на твердую почву. Тогда настанет новая эра в жизни человеческого общества.

— Что за вздор! — шепнул Оскар Гертвиг на ухо своему брату Рихарду.

— Вот никогда не думал, что у бактерий есть душа! — изумлялся доцент-бактериолог.

Ботаник Нэгэли устало щурил глаза и обдумывал собственную теорию наследственности, а в уголке скромно пощипывал ус Вейсманн, перещеголявший позже своей «зародышевой плазмой» и Геккеля и Нэгэли.

Рудольф Вирхов рассеянно гладил седую бороду и поблескивал стеклами очков. Он поглядывал на Геккеля и что-то заносил в записную книжку.

Через несколько дней Вирхов дал отповедь Геккелю.

Он говорил спокойно и размеренно, и его речь казалась обычной лекцией полусонного профессора, а вовсе не страстным нападением на Геккеля.

— Нельзя учить тому, чего толком не знаешь сам, — говорил он. — Только тогда, когда все эти теории, о которых мы недавно слышали, станут вполне достоверны, их можно будет дать школьнику.

Потом Вирхов обрушился на геккелевские соображения о происхождении человека, назвав их фантазиями и прожектерством. Он говорил и о том, что никаких человеко-обезьян мы не знаем, и о том, что новейшие успехи палеонтологии не приближают, а наоборот — удаляют человека от животных. Он кривил и лукавил: он прикидывался не знающим, например, знаменитого неандертальского черепа, он преувеличивал значение одних фактов и уменьшал значение других. Но он так рассердился на Геккеля за его доклад, что был готов на все, только бы уничтожить этого фанатика-фантазера.

— Психология, душа клеток… Да это пустая игра словами!

Это был сильный удар для Геккеля: его теорию клеточной души даже не стали обсуждать, — это пустые слова.

Вирхов перешел с научных вопросов совсем в другую область.

— Геккель пытается низложить церковь, он хочет заменить ее учение своей эволюционной теорией. Конечно, эта попытка кончится неудачей, но она и в своем крушении принесет с собой величайшую опасность для науки.

— Браво! Гох! — и большинство ученых устроили Вирхову овацию.

Геккель не стал больше выступать на съезде. Но он ответил Вирхову в печати. В этом ответе было все — и клеточная душа, и филогения, и рассуждения об эволюции, и сравнение Берлина и Иены, причем Берлин оказался полицейским городом.

«Вирхов не изучал полипов и медуз, иначе он был бы другого мнения о душе клеток», — ехидно заметил Геккель, а под конец сыграл на ретроградстве Вирхова и собственном новаторстве.

«Дюбуа-Реймон взял своим лозунгом — „Не узнаем“, Вирхов пошел еще дальше и заявляет: „Будем сдерживаться“. Лозунг ученых Иены (тут Геккель взял на себя смелость говорить от имени целого города) будет — „Всегда вперед!“»

Вирхов и Геккель спорили. А тем временем корабль «Челленджер» бороздил океан. С борта корабля в морские глубины спускали то шелковые изящные сетки — «мюллеровские планктонные сетки», то тяжелые и неуклюжие драги, которые, словно сказочные черепахи, ползли по дну океана и загребали в свои объемистые мешки все, что встречали по дороге. В каютах сидели ученые, на полках стояли стройные ряды банок и баночек, на полу тускло поблескивали цинковые бидоны и ящики, а на столах сверкала медь микроскопов. День за днем, неделю за неделей вынимали из сетей и драг «Челленджера» ученые и лаборанты то губки, то морских ежей и звезд, то ракушек, то раков и крабов. Они наловили не только радиолярий, губок и медуз, они ухитрились набрать и того ила, в котором якобы жил пресловутый «Батибий». Батибий попал в банки, банки попали в Англию и очутились в Лондоне, на столе лаборатории Гексли. И…

— Я ошибся! — сказал Гексли на заседании научной ассоциации. — Я ошибся…

Он был честный исследователь и поспешил сознаться в допущенной им ошибке.

— Ах! — снова раздалось в столовой Геккеля. — Ах!..

«Я ошибся, — писал Гексли, — Батибий вовсе не живое существо, это просто результат воздействия спирта на ил».

В этих коротких и простых строках был крах всего — нет Батибия, нет предка амеб и инфузорий, именем Геккеля названо несуществующее животное.

Геккель принялся доказывать, что Батибий существует, что Гексли был прав в первом случае и ошибался во втором. Из этих доказательств ничего не вышло, и Геккелю пришлось отказаться от этого предка, пришлось похоронить нерожденное существо.

Похоронив Батибий, Геккель с еще большим азартом принялся разыскивать других «предков» и строить новые «мосты», столь же эфемерные, как и «мост Батибия».

— О! — прошептал он, когда увидел, какую массу радиолярий привезла экспедиция «Челленджера». — Тут есть чем заняться…

И он принялся за работу. Он рисовал радиолярий, рылся по словарям и справочникам в поисках за благозвучными названиями для новых видов. Он не мог отдаться этой работе целиком: то нужно читать студентам лекцию, то писать статью, то мчаться в соседний город и защищать теорию Дарвина. Он работал урывками и изучал челленджеровских радиолярий целых десять лет. Зато он разделил их на 85 семейств, 204 легиона и 2 подкласса. Он описал 4000 видов и дал 140 таблиц рисунков. И когда вышло это увесистое сочинение — в нем было около 2000, огромного формата и толстой бумаги, страниц, то далеко не всякому человеку было по силам поднять его.

И все же даже и радиолярии не могли успокоить Геккеля. Оставалось одно — прокатиться куда-нибудь. Он очень любил ездить в поисках за «красотами природы», объездил уже и Египет, и Малую Азию, и Балканы. Куда поехать?

— Цейлон! Вот где красота природы проявляется во всей полноте.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: