Однако в лингвистике мы имеем дело не только с умозрительными моделями анализа, но и с другими примитивными процедурами, называемыми методами дефиниции, толкования, переформулирования, или парафразирования. Эти излюбленные методы доказательства наличия или отсутствия тех или иных признаков у анализируемого языкового явления порождают массу спекулятивных выводов. Почему? Потому что, если одно слово объясняется с помощью другого слова, то объясняемому слову невольно приписываются признаки объясняющего слова.
Практика показала, что часто способы объяснения языковых явлений отрываются от собственной природы данных языковых явлений и уходят в область обозначаемых с их помощью неязыковых объектов. Под значение слова подводится содержание обозначаемого словом объекта. Так, например, семантическими признаками слова тигр считаются: «хищник», «полосатый», «питающийся мясом» и т. п. Лингвистика подменяется здесь экстралингвистикой.
Есть и другая опасность – используемый метод заимствуется из других наук и оказывается на поверку неприемлемым для объективного анализа языкового явления. Волюнтативное зачисление такого приема в ранг лингвистических методов анализа – абсолютно бесплодное занятие. Такого рода методы чаще выводят на логические абсурды типа: Если это «животное» – «полосатое», то это – «тигр»; «зебра» – это также «полосатое» «животное», значит, «зебра» – это «тигр»; или: У автора П. в текстах количество используемых глаголов составляет 60 %, а у автора Л. – только 40 %, значит, повествование у автора П. более динамическое, чем у автора Л.; или: Левое полушарие мозга ответственно за логическое мышление, правое – за образное мышление, значит, грамматика языка локализована в левом полушарии, а лексика – в правом. [Относительно последнего абсолютизирующего вывода следует заметить (даже с учетом случаев афазии, стимулирующих данное умозаключение), что полнокровная грамматика языка не мыслима вне лексики, в том числе и образной, которая «не пускает» грамматику в левое полушарие; в лексике же языка имеется большое количество абстрактных, «родовых» наименований, которые вряд ли попадут в правое полушарие.]
Когда экстралингвистический факт выражается с помощью языка, объяснению подвергается не сам факт, а его языковое представление. Говоря иначе, один языковой знак используется для объяснения другого языкового знака, при этом даже не в аспекте самого семиотического отношения (знакового представления), что было бы гораздо полезнее, а в аспекте экстралингвистического содержания обозначаемого неязыкового объекта. Мы видим, что на самом деле объясняется не экстралингвистический объект, а обозначающие его слова. С. Эмпирик говорил в этой связи, что мы сообщаем своим ближним слова, а не суть предметов [46, 76].
В сферу объяснительной лингвистики обычно включаются следующие типы объяснений:
♦ Объяснение содержания какого-то внелингвистического факта, констатируемого высказыванием, ср. Мальчики играют в футбол [Мальчики – подростки, невзрослые, юные. Играют в футбол – пинают мяч ногами, забивают в ворота в соответствии с принятыми правилами. Футбол – это игра. Футбол – это также мяч (= круглый, надувной, из кожи и т. п.)]. По сути, такое объяснение представляет собой традиционный лексикологический анализ – раскрывается «содержание слов», независимо от их функциональной нагрузки в предложении.
♦ Грамматическая характеризация констатирующего высказывания, т. е. его узколингвистическое объяснение, ср. Мальчики играют в футбол [Мальчики – это субъект. Играют – это предикат. В футбол – это дополнение].
♦ Семантическое, или семантико-синтаксическое определение слов, выполняющих функцию членов предложения, ср. Мальчики играют в футбол [Мальчики – активно действующий субъект, т. е. агенс. Играют в футбол – активное действие, или семантический предикат].
Однако во многих лингвистических исследованиях часто остаются без должного внимания такие отношения, как:
♦ Корреляция между единицей языка и единицей речи, т. е. переход языкослова в речеслово, ср. мальчик – играющий мальчик; дворовый мальчик; мальчик на побегушках; мальчик с пальчик. В этой связи возникает вопрос, слово мальчик именует и обозначает «то же самое» или что-то другое? Это вопрос о номинативных и репрезентативных возможностях слова.
♦ Соотношение речевой единицы (словосочетания в составе предложения-высказывания; фрагмента текста) с обозначаемым фрагментом мысли или целой мыслью. При этом не следует думать, что имеется в виду идеальная мысль, не имеющая языкового и речевого подкрепления. Здесь подразумеваются мысли или фрагменты мысли, которые уже были когда-то и кем-то оязыковлены и оречевлены. В условиях текста проблема идеальности мысли снимается предшествующим или последующим контекстом.
Мы чаще переформулируем одну и ту же мысль, чем формулируем ее заново. Ср. «Говорим говоренное, мыслим в мысли другого» [А.Н. Радищев, 42, 37]. Многие мысли ассоциируются в нашей голове уже в определенной языковой и речевой форме, ср. Он приехал. Он уже дома. Мы можем встретиться с ним. Для других мыслей мы подыскиваем необходимые средства выражения и тем самым порождаем новые мысли, во всяком случае – новые для нас, говорящих, манипулирующих языком, ср.: Киноудушье; Солнышко Бальмонтом светит. Правдуха-Хлюпий, Докурлыкался. Кишечник – мой злой властелин. Умные люди сжигают свои труды, полоумные их стирают.
♦ Отношение сознания и мысли к языку. Здесь имеется в виду языкотворческая деятельность нашего сознания, а не акт называния или обозначения. Ср. Люди бегут – слезы бегут – годы бегут.
У многих языковедов нет возражений, что объектом лингвистических исследований должны быть знаковые отношения, несмотря на то, что в лингвистических дискуссиях неоднократно звучали и критические голоса, утверждающие, что проблема знаковости не лингвистическая проблема, а навязана языкознанию семиотикой (наукой о знаках). К сожалению, знаковые отношения в лингвистике, например, в семасиологии (науке о значении), изучаются далеко не лингвистически. Изучение отношения между языковым знаком и обозначаемым с его помощью мыслительным понятием часто превращается в объяснение не самого знакового отношения, т. е. характера взаимодействия вербальной семантики и мыслительного понятия, а в описание обозначаемого мыслительного понятия («экстралингвистического значения»), в чем мы только что убедились.
Исследование знаковых отношений превращается в приписывание содержания мыслительного понятия языковому знаку и, как следствие, – в подмену лингвистической категории языкового значения мыслительной категорией понятия. Возможно, это результат того, что единицы языка по семиотической привычке часто рассматривались как пустые символы – важно было определить, что за ними кроется или что им приписывается. Не случайно же появились сторонники унилатеральной концепции языкового знака, которые сводили его к звуковой оболочке, а языковое знаковое значение отождествляли с обозначаемым понятием. Достаточно вспомнить в этой связи дискуссии о проблеме знака и значения в отечественной лингвистике 60-х гг. прошлого века.
Семасиологический анализ, переключающийся на обозначаемую действительность, автоматически покидает пределы лингвистики. Лингвист превращается в онтолога. Не зря структуралист-теоретик Л. Ельмслев, критикуя традиционные направления языкознания, говорил, что в принципе все они сводимы к нелингвистическим дисциплинам. Звуковая сторона языка может с таким же успехом изучаться в рамках физиологии. Значимую, семантическую сторону языка можно было бы, по его мнению, изучать в психологии, логике, онтологии [19, 132].
Однако не всем хочется соглашаться с перспективой растворения лингвистики в смежных науках. Целесообразнее было бы определить ее место среди других наук. Рассмотрим проблему в иной перспективе.