— Нет, нет, нет, нет, нет! — хрипел профессор и давил, давил изо всех сил.
Когда ему показалось, что еще чуть, и сердце остановится от напряжения, ребенок лопнул. Струя гноя ударила в лицо профессору. Подобно огню, гной слизывал кожу в тех местах, к которым прикасался, оставляя черные язвы. В миг, тело Павлова осело, запузырилось жаркими буграми, глаза вытекли, нос провалился, опал, зубы крошились, черными пеньками выпадали из десен, язык взбух и треснул, истекая черной кровью.
Лежа на грязном полу, ощущая быстрое разложение своего, уже не нужного тела, полыхая нездешним огнем, старик улыбался. Концентрированное зло, что убило его, найдет в нем и свой конец. Мертвый младенец навеки упокоится в Павлове, Павлов же — растворится в младенце и, оба они станут частью грязного пола, щербатых стен, заплеванного подъезда и слова «Лева», что существовало в мире задолго до появления благодати.
— Спаси…бо… — прошептал старик и отошел.
Вселенная вежливо кивнула в ответ.
Личная конкиста Потапа Баренцева
Потап скончался за полночь. Перед этим в смердящей от испражнений совести человеческой берлоге его происходило необыкновенное оживление. Бабушка Потапа то и дело выбегала из кухни, где закрылась по идейным соображениям и спрашивала у нервного седенького дьячка Мирона-Ну что, преставился ужо покойничек? В ответ, Мирон почему-то от души хохотал, кряхтя умильно в кулак. Отец Потапа расхаживал по комнате, то включая, то выключая телевизор-в нервном своем состоянии он считал, что таким образом облегчает уход сына и делает всему семейству большое одолжение. В туалете рыдала беременная мертвым дитем жена Потапа-уродливая баба с лучистыми, лунообразными глазами, обрамленными слизью.
Агафья сидела над темнеющим неземной задумчивостью сыном и утирала крупные, как пятаки капли пота, что сочились из разверстых пор бородатого ребенка
— Все будет хорошо, Потапульчик, — хихикала она, — Не боись!
Потап жалобно смотрел на мать совиными глазами, но сказать ничего не мог-его бытие ускользало. Он от и дело проваливался в свою уже скорую смерть-и стремился остаться там подольше, тьма сулила наслаждения запредельности, влекла.
— Скоро он уже сдохнет? — кипятился Мирон, — Двенадцать ночи на часах! Меня ишо другие клиенты ждуть!
— А ну ка! — резвым голосом пискнул отец-Сейчас мы его поторопим! И он несколько раз щелкнул пальцем возле уха Потапа, смутно представляя себе движение души умирающего.
— Давайте, давайте запряжем его в стог сена! — раздался голос бабушки откуда-то из-за шкафа, — пусть поскачет как молодой!
Но Потап уже скакал, летел на невиданной высоте, к тому, быстро разрастающемуся пятну тьмы, что многие ошибочно принимают за Великий Свет Вечности. Мотая тяжелой головой, он мычал во все возрастающем последнем ужасе, брызгал пеной, хрипел, оставляя следы тлена на подушке.
Чья то рука, что чернее ночи, потянулась к телу его, обдав холодом сердце.
Пришел сеятель.
— Гляди ка, брат, — разфамильярдничался Мирон, — твой то помер кажись!
— А вот мы его по мордасам! — развеселилась внезапно мать. Размахнувшись несильно, она ткнула пухлым кулаком в огрубевшее лицо сына. На коже остался синюшный след.
Потап всхрапнул и ушел, оставив мир пустым. Оболочка откинулась назад, брошенной перчаткой легла на изгаженные простыни, застыла нелепой маской.
Домашние переглянулись.
— Ну его в баню! — пискнул разочарованный дьяк. Даже не сблеванул! Все, до свиданья.
Чопорно кивнув, он улегся на кровать рядом с покойником и задремал.
— Да и нам пора спать. Утро вечера мудренее, — буркнул отец. Слова его растворились в воздухе. Кто-то закурил, удобно откинувшись в кресле. Диким голосом запела бабушка, визгливо подвывала мать, смеялись невсамделишные люди на экране стробоскопического телевизора.
Так, не торопясь, семья уходила в утробу наступающего дня.
Федор
Так уж случилось, что Федор, осознал себя к взрослой жизни, лишь став убийцей. Родители его были из пришлых. Угрюмый, заросший диким мясом люд. Отца у Федора не было, то есть был некто, карликового роста, неуловимо напоминающий пуделя, но не обладающий половыми признаками, странный, отчаянный и ушлый. Про себя, Федор называл его папой, хотя и понимал умом, что это абсурд.
C матерью обстоятельства складывались и вовсе несуразно. В большой коробке из под телевизора, что стояла подле окна, ютилось донельзя страшное существо, вечно измазанное отчего-то сметаной. Изредка, в сочельник и прочие религиозные праздники из коробки доносились завывания. В эти дни, отец, суетливо вздыхая, вставал с лежака, на котором проводил большую часть своего недовремени и плелся к коробке. Там, наклонившись над картонным зевом, он долго, вполголоса, что-то бубнил жене, иногда причмокивая даже от неудовольствия. В такие сумрачные дни, Федя, еще совсем голыш, места себе не находя от непонятной тоски, ковырял в носу, словно выискивая давние клады и думал о великом. Великое представлялось ему в виде огромной голой бабы с сумрачным задом и теплыми сиськами. Великое ластилось к малышу, подставляя ему части тела для поцелуя. Федя мычал. Было это прекрасно и жутко одновременно…томленье, рождаясь в груди, переходило в область паха и превращалось постепенно в невероятной силы оргазм, что сотрясал все тело младенца и оставлял его лежать иссушенным, багровым от натуги и сладости.
Ранним утром, осьмандцатого числа, в дверь к Аватаровым постучали. На пороге, покрытый смегмой, сочился радостью сосед-мужчина странной наружности в неопрятном кожухе.
— Звать меня-Игнат, — представился он.
Федор, двенадцатилетний уже рослый паренек, склонил голову в знак смирения. Соседа этого, что каждый раз назывался новым именем, он побаивался. Игнат-хоть и невысокого роста, но кряжист был и норовом дик. За поясом всегда носил чудаковатого вида топор, в глазах прятал улыбку, но порою становился необуздан, мог и плюнуть…и ударить и даже как то, в гневном угаре, кое-кого укусил, но зверски, с подтекстом.
— Мать-то дома? — осведомился он похабно.
«Как странно, дико и нелепо складываются обстоятельства, — подумалось вдруг Федору, — отчего так, Господи, отчего?» Вспомнилось ему в эту секунду и раннее утро, и солнышко, что лучами своими ласкает землю и ветер, что нежно пальцами своими касается кожи, заставляя жмуриться в предчувствии чего-то неизъяснимо сладостного, и запахи скошенного сена и свежего, только испеченного хлеба… Вспомнилось ему и то сумрачное время, когда по селу их возили Безноженьку, девочку неведомого возраста, полупрозрачную в истощенности и горящую внутренним огнем. Мужчина, что ходил подле нее, назывался поэтом, сплевывал белою слюной и кичился все, что будто бы в Китае, как-то, встречал он самого Вертинского, и ел с ним утку, и спал с его грузинскою женой. Тем же вечером, обпившись до безумия, он бегал по селу, хватал прохожих за грудки и сипел им в ухо дымным своим голосом, что мол, он и есть тот самый Вертинский, и что в Китае он встретил САМОГО СЕБЯ, и спал с собственною женой.
— Нет матушки, — неожиданно для себя соврал Федор.
Игнат посерел лицом и потянулся было к топору, но тут невесть откуда, между Фединых ног проскользнул отец. По-майски улыбнувшись, он принялся виться вокруг Игната, делая приглашающие жесты в сторону коробки, что по случаю хорошей погоды вытащили в сад.
— Идем, сусетко, откушаем, — верещал он, то и дело кланяясь.
— Это можно! — пробасил Игнат, и вместе они потрусили к коробке. Задумчиво склонив голову, Игнат всматривался в темень. Крякнув, он принялся раздеваться, неспешно, уверенно.
— Последи за одежей, дитя, — не оборачиваясь буркнул он в сторону Федора и головою вперед нырнул в коробку. Отец же Федора, оглянувшись воровато, поспешил в сени, и вскорости вернулся с небольшим казанком, доверху наполненным отборной, жирной сметаной. Пискнув на Федора для острастки, он дробным козликом подбежал к коробке и принялся лить сметану внутрь, нетерпеливо и как-то гадостно даже переминаясь с ноги на ногу.