Когда Вольфганг прочитывал нужное, они опять выходили на улицу, и он разъяснял ей то, что узнал. Она его слушала и тут же все забывала или запоминала, да неправильно, но важно было не это. Важно было, что он принимает ее всерьез, что он в ней видит что-то еще, а не только тело, которое ему нравится, с которым ему хорошо.

Иногда, когда ей случалось, не подумав, что-нибудь сказать, она, подавленная собственной глупостью, воскликнет, бывало:

— Ах, Вольф, я такая дура! Учусь и ничему не могу научиться! Я так навсегда дурой и останусь!

Но и тут он не смеялся над такими ее возгласами, а выслушивал их с ласковой серьезностью и говорил, что по существу, конечно, безразлично, знает ли человек, как делается сыр. Все равно, знать это лучше сыровара человек не может. Глупость, полагает он, совсем другое. Вот когда человек не нашел, как устроить свою жизнь, когда его ошибки ничему его не научили, когда он постоянно без нужды раздражается из-за всякой ерунды и притом отлично знает, что через две недели сам обо всем позабудет, когда он не умеет обходиться с другими людьми, — вот это да, это, пожалуй, настоящая глупость! Истинный образец такой глупости представляет его мать: пусть она и начитанна, и опытна, и как будто бы умна, а все ж таки — из слепой любви, из убеждения, что все на свете знает лучше всех, из желания водить его, как маленького, на помочах — все ж таки выгнала сына из дому, а ведь он в самом деле и терпеливый и обходительный человек. (Так говорил он.) Она, Петра, глупа?.. Да ведь они ни разу не повздорили, и хоть у них частенько не бывает денег, их дни от этого не становятся тяжелыми, а лица злыми и угрюмыми. Глупость?.. Ну, а как ее понимает Петер?..

Так же, конечно, как Вольф. Тяжелые дни? Угрюмые лица? Они вместе прожили чудеснейшие дни своей жизни, лучших и быть не может! В сущности ей все равно, глупа она или нет (что она умна, о том, вопреки всем его разъяснениям, не могло быть и речи), раз она ему мила и он принимает ее всерьез…

Тяжелые дни — нет, в самом деле она за свою недолгую жизнь и особенно за последний год хорошо узнала, что дни, когда нет денег, в самом деле могли не быть тяжелыми днями. Именно в это время, когда все билось в лихорадке и каждый день рвалось за курсом доллара, когда почти все мысли вертелись вокруг денег, денег, вокруг цифр, вокруг бумажек с печатного станка, бумажек, на которых все больше нарастает нулей — в это именно время безрассудная девочка сделала открытие, что деньги — ничто. Что бессмысленно хоть на минуту задумываться о деньгах, о том, что денег нет это же такой пустяк!

(Только сегодня утром не пустяк, потому что сегодня голод доводит ее до дурноты и еще потому, что в половине второго нужно платить за регистрацию.)

Как она могла, никогда не зная, что ждет ее завтра, найти хоть одну минуту счастья в своей жизни бок о бок с портупей-юнкером в отставке Вольфгангом Пагелем, который вот уже добрый год умудрялся, при самом мизерном «оборотном капитале», из вечера в вечер добывать средства к их существованию за игорным столом? Из вечера в вечер, в одиннадцать часов, он целовал ее и говорил: «Ну, до скорого, маленькая!» — и уходил, а она только с улыбкой кивала ему головой. Она не смела сказать ни слова, — ведь чуть не каждое слово могло навлечь несчастье.

Первое время после того как она догадалась, что эти постоянные ночные походы означают не «баловство», а «работу» — то, что давало средства к жизни им обоим, она просиживала иногда до трех, до четырех… чтобы видеть потом, какой он придет: бледный, весь дергается, виски запали, волосы влажны, глаза сверкают. Она выслушивала его сбивчивые отчеты торжествующие, когда игра была удачной, полные отчаянья, когда он проиграется. Молча выслушивала она его брань по адресу той или другой женщины, забравшей его выигрыш, или недоуменные вопросы, почему именно в этот вечер «черное» вышло семнадцать раз подряд и отбросило их, уже стоявших на пороге богатства, обратно в полную нищету…

Она ничего не понимала в игре, в его игре, в рулетке, сколько бы он ей ни растолковывал (он наотрез отказался хоть раз взять ее с собою «туда»). Но она прекрасно понимала, что это был налог на их совместную жизнь, Вольф потому лишь и мог быть с нею таким приветливым, таким беззаботным, таким спокойным, что в те часы за игорным столом давал выход всей своей энергии, своему отчаянию в этой растраченной впустую, бесцельной и все-таки неповторимой жизни.

О, она понимала гораздо больше! Она понимала, что он сам себя обманывает или по меньшей мере обманывает себя тогда, когда снова и снова страстно утверждает, что он не игрок…

— Ну, скажи сама, что другое, лучшее, мог бы я делать? Стать бухгалтером, вписывать цифры в книгу, чтобы к тридцатому числу получить жалованье, которое нас не спасет от голода? Продавать ботинки, статейки пописывать, сделаться шофером? Петер, вот в чем секрет: сократите потребности, и у вас будет время для жизни. Три, четыре, ах, иногда полчаса за рулеткой, и мы можем жить целую неделю, целый месяц! Я — игрок? Да ведь это же собачий труд, лучше таскать кирпичи, чем стоять там и выжидать и не давать себе увлечься, когда манит счастье. Я холоден как лед и очень расчетлив, ты знаешь, меня там называют Барсом аль-пари [аль-пари (то есть «на равных») — термин игры в рулетку: при игре «аль-пари» ставки делаются на «черное» и «красное», на «чет» и «нечет» и т. д., когда шансы выиграть и проиграть почти равны, а выигрыш равен ставке]. Они меня ненавидят, — при моем появлении у них вытягиваются лица. Потому что я не игрок, потому что они знают, что с меня ничего не сорвешь, потому что я каждый день снимаю свой маленький выигрыш и, получив его, тут же заканчиваю, никогда не поддаюсь соблазну продолжать игру…

И с очаровательной непоследовательностью, совершенно забывая, что сам только что говорил, добавляет:

— Погоди… дай мне только раз сорвать большой куш! Настоящую сумму, такую, которая чего-то стоит! Тогда ты увидишь, как мы с тобой заживем! Тогда ты увидишь, что я не игрок! Больше они меня к себе не заманят! К чему мне? Это же подлейшее скотство, какое только есть на свете, — разве станет человек добровольно в этом погрязать, если он не игрок?!

Между тем она видела, каким он по ночам приходит домой: виски запали, волосы влажные, глаза блестят.

— Сегодня мне почти удалось, Петер. Я был на пороге! — провозглашает он.

Но карманы его пусты. Потом он тащил в ломбард все, что у них было, оставлял только то, что на нем (ей в такие дни приходилось соблюдать постельный режим), уходил, имея в кармане ровно столько денег, чтоб можно было купить допустимый минимум фишек. Возвращался он с очень небольшим выигрышем, а иногда, очень редко, с туго набитыми карманами. Временами казалось, что пришел конец, и тогда, надо сознаться, он неизменно приносил деньги — много ли, мало ли, но приносил.

У него была какая-то своя «система» относительно движения шарика рулетки, система бессистемности, построенная на том, что шарик часто делает не то, что он, казалось бы, должен сделать. Он сто раз объяснял ей эту систему, но, не видав никогда рулетки, она не могла по его рассказам составить себе правильную картину… Впрочем, она сомневалась, всегда ли он придерживался своей системы.

Как бы там ни было, а на хлеб он все-таки добывал. Она давно научилась в расчете на это спокойно ложиться спать, не дожидаться его возвращения. И даже лучше было притвориться спящей, когда случайно к его приходу она не спала. Потому что, если он, вернувшись домой после игры, еще разгоряченный, затевал разговор, то уже всю ночь не приходилось спать.

— И как ты только терпишь, девочка, — говаривала, покачивая головой, Туманша, мадам Горшок. — Что ни ночь уходит из дому и что ни ночь забирает с собой все ваши денежки! А ведь там, верно, так и кишит шлюхами благородного звания! Я бы своего не пустила!

— Но ведь вы пускаете вашего на стройку, госпожа Туман! Не может разве обрушиться лестница или подломиться доска? А шлюх везде хватает.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: