«Ты чувствуешь, ты начинаешь испытывать родство душ с ним», — сказал ей внутренний голос, который молчал в ней ещё несколькими минутами раньше.
— Да, да, родство души, — повторила она вслух. Это было для неё теперь самым важным и главным в жизни. Может быть это родство душ уже давно зарождалось в ней, ещё там, в Санкт-Петербурге, когда Радищев всё свободное от службы время посвящал своей книге, за которую теперь сослан? Рубановская припомнила, как он сначала упорно, настойчиво писал книгу, потом с таким же упорством и настойчивостью приобретал домашнюю типографию, затем печатал книгу, недосыпая ночами, и был счастлив тем, что делал.
Елизавета Васильевна тогда уже понимала, что Радищев — человек великой цели и все люди, свято приверженные своему делу, должны быть вот такие же твёрдые, упорные, настойчивые и мужественные.
Из всего, что ей запомнилось тогда, были вдохновенные и счастливые глаза Радищева. Они говорили ей: «жить для блага народа, нет более высшего счастья для человека».
И сейчас, с новой силой пережив чувства, испытанные Рубановской ещё в Санкт-Петербурге, когда они не были связаны узами брака, как теперь, она мысленно повторила:
«Жить, жить, жить ради такого замечательного человека!» Она любила Радищева, уважала его и дорожила им именно за высокие качества его характера. Не будь их в нём, она не решилась бы на тот шаг, который сделала, не последовала бы за ним в ссылку и навсегда не связала бы свою жизнь с его жизнью изгнанника в родном отечестве.
Весна запаздывала. Наступил апрель, а в тайге лежали глубокие нетронутые солнцем снега, и лишь почерневшая дорога да улочки Илимска указывали на признаки весеннего месяца. На полянках, у корней берёз, ёлок, осин появились лунки в подтаявшем мягком снегу.
Днём заметно потеплело, но тихими ночами землю сковывал всё ещё крепкий морозец, и луна с высоты неба заливала тайгу холодным светом.
Пришла пасха, ранняя в этом году, а в природе словно было рождество — всё белело вокруг, только вороны в неба устраивали свадебную игру и заполняли всё своим страстным карканьем. Прямо за садом, на огромной ёлке, было воронье гнездо, и Радищев заметил, что ворониха снесла яйцо.
Ранним утром в саду, как чёрные бусы, облепили берёзки прилетевшие тетерева и стали клевать почки, словно проголодавшиеся после дальнего перелёта. А где-то рядом, в тайте, запоздало токовал косач, должно быть ещё не опытный, молодой. Первый день пасхи Радищев встретил выстрелом в саду и принёс в подарок Елизавете Васильевне убитую тетёрку.
— В святой праздник не делал бы сего, — строго заметила она.
— Каюсь, не утерпел, — признался он.
Александр Николаевич подошёл ближе к Рубановской и, улыбаясь, поздравил:
— Христос воскресе, дорогая моя! — и крепко, страстно поцеловал в губы подругу. Рубановская чуть обиженно сказала:
— Так не целуются в христово воскресенье…
— Целуются ещё крепче, когда пасха не в церкви, а на сердце человека.
В этот первый пасхальный день в доме Радищева всем было легко, все чувствовали большой праздник.
С утра у церкви было особенно оживлённо. В воздухе разносился жиденький благовест колоколов. Степан с Настасьей ушли к заутрени с куличами и крашеными яйцами. Елизавета Васильевна, чувствуя, что ей будет тяжело простоять всю службу, не пошла в церковь. Радищев после удачного выстрела и подстреленной тетёрки решил прогуляться по улице, понаблюдать за илимцами. Только что кончилась обедня, а возле винного погребка Прейна уже буянили и шумели подвыпившие звероловы и охотники, приехавшие с семьями в церковь из отдалённых деревушек по Илиму.
Александр Николаевич, проходя мимо погребка, сдержал шаг, прислушался к разговору. Громче всех буянил незнакомый ему высокий суровый старик в рваном армяке. Должно быть жил он не богато. Старик, с благообразным лицом, походил на угодника. Он уже изрядно выпил на последние деньги и бранился, всячески понося киренского исправника и заседателя.
— Одной верёвкой связаны, — говорил он сидевшему на скамейке мужику с рыжеватой бородкой, в армяке, поновее стариковского. — Собаки, волки, а не люди. Христовой души у них нету вон ни на столечко…
Старик вытянул руку и показал мизинец.
— Грабят нашего брата почём зря…
— Грабят, — поддакнул вяло мужик, — оштрафовали тебя небось?
— Оштрафовали. А за что? За какую-такую провинку, спрашиваю. Говорят: «У святого причастия не был». Я говорю: «Не до бога было». «Бусурманин что ли ты?», спрашивают. Православный, отвечаю, вот крест на шее имею…
Старик распахнул рваный армяк, полез за рубаху, вытащил медный крест, болтавшийся на загрязнившемся гайтане.
— Во-о! Тоже пятак платил, даром-то его никто не дал мне…
— Ну-у? — спросил вдруг мужик.
— Ну-у? Что ну-у? А-а, — вспомнив о чём говорил, старик продолжал:
— «Раз так, говорят, к попу ходить надо. Понял?» «Понял», говорю. «Рублёвку плати», говорят.
— Рублёвку? — переспросил мужик.
— Ей бог, не вру, — старик размашисто перекрестился.
— Здорово тебе приписали, должно по злобе, — сказал мужик, — с меня полтину взяли…
— Неужто? — вскрикнул старик, — вот окаянные, разорили. Всё исправниково и попово дело. Поборы учиняют с народа, поборы, — взревел старик протрезвев.
— Дай на штоф, выпью, горе залью…
Мужик тоже поднялся со скамейки, обнял старика, и они вместе пошли в погребок.
Радищеву сразу стало горько от всего, что он услышал. Слова о поборах заставили его вспомнить распоряжение исправника, запретившего рубить лиственничный и сосновый лес на строительство деревянных домов. И ему стало ясно, что это всего-навсего проявление лихоимства киренского исправника, занимавшегося тёмными поборами с жителей Илимска, вымогавшего деньги у звероловов.
Какой же рачительный хозяин будет строить избу из берёзы, ели или ольхи — некрепкого, нестойкого от гниения дерева, тем более, что вокруг больше сосны и лиственницы, чем берёзы и ольхи?
«Ах, негодяй! Какая мерзость! Чего не придумают живоглоты, лишь бы только лихоимствовать».
Александр Николаевич возвратился домой с испорченным настроением. Елизавета Васильевна, заметив это, спросила:
— Какая-нибудь неприятность, Александр?
— Касалась бы меня, стерпел, а то последнюю шкуру с бедных дерут.
— Кто? — спросила Рубановская, не понимая, о ком говорит Радищев.
— Исправник киренский, тот, что приезжал тогда в Илимск. — И рассказал Елизавете Васильевне всё, что сам услышал.
— Не потерплю лихоимца, напишу письмо губернатору…
— И тебя же опять обвинят. Такой негодный человек, обязательно выкрутится.
— Не-ет, не выкрутится, ежели я за него возьмусь!..
— Только сегодня не надо, ради праздника, — попросила Рубановская.
— Сегодня как раз и надо написать. Моим праздником и будет, что лихоимца всё же накажут…
— Бог с тобой, — смирилась с ним Рубановская, — поступай, как знаешь.
Радищев в этот же день написал иркутскому генерал-губернатору Пилю письмо, в котором рассказал о взимании незаконного штрафа с илимцев за непринятие ими святых тайн и о распоряжении земского исправника не рубить для строительства деревянных изб листвяжный и сосновый лес.
Александр Николаевич не знал, что всё это исходило из канцелярии Иркутского наместника.
Елизавета Васильевна всё это время много ходила по улице, хорошо кушала, крепко спала. Рубановская чувствовала себя вполне бодро, лишь одышка выдавала её состояние.
Александр Николаевич не только часто гулял с Елизаветой Васильевной, но и старался как можно больше быть возле неё, пристально следить за ней, оберегая здоровье, предупреждал желания.
Иногда ей хотелось покушать чего-нибудь то кислого, то солёного, то слишком сладкого, то чего-то острого. Тогда все в доме принимались искать то одно, то другое, то третье и, если нужного не оказывалось в погребке или кладовой, Настасья, познакомившаяся с илимскими женщинами, бежала занимать у них солёный огурчик, кислую капусту, груздочки или беляночки, засоленные с укропом. Чаще всего она забегала к купчихе Прейн.