«Ты чувствуешь, ты начинаешь испытывать родство душ с ним», — сказал ей внутренний голос, который молчал в ней ещё несколькими минутами раньше.

— Да, да, родство души, — повторила она вслух. Это было для неё теперь самым важным и главным в жизни. Может быть это родство душ уже давно зарождалось в ней, ещё там, в Санкт-Петербурге, когда Радищев всё свободное от службы время посвящал своей книге, за которую теперь сослан? Рубановская припомнила, как он сначала упорно, настойчиво писал книгу, потом с таким же упорством и настойчивостью приобретал домашнюю типографию, затем печатал книгу, недосыпая ночами, и был счастлив тем, что делал.

Елизавета Васильевна тогда уже понимала, что Радищев — человек великой цели и все люди, свято приверженные своему делу, должны быть вот такие же твёрдые, упорные, настойчивые и мужественные.

Из всего, что ей запомнилось тогда, были вдохновенные и счастливые глаза Радищева. Они говорили ей: «жить для блага народа, нет более высшего счастья для человека».

И сейчас, с новой силой пережив чувства, испытанные Рубановской ещё в Санкт-Петербурге, когда они не были связаны узами брака, как теперь, она мысленно повторила:

«Жить, жить, жить ради такого замечательного человека!» Она любила Радищева, уважала его и дорожила им именно за высокие качества его характера. Не будь их в нём, она не решилась бы на тот шаг, который сделала, не последовала бы за ним в ссылку и навсегда не связала бы свою жизнь с его жизнью изгнанника в родном отечестве.

8

Весна запаздывала. Наступил апрель, а в тайге лежали глубокие нетронутые солнцем снега, и лишь почерневшая дорога да улочки Илимска указывали на признаки весеннего месяца. На полянках, у корней берёз, ёлок, осин появились лунки в подтаявшем мягком снегу.

Днём заметно потеплело, но тихими ночами землю сковывал всё ещё крепкий морозец, и луна с высоты неба заливала тайгу холодным светом.

Пришла пасха, ранняя в этом году, а в природе словно было рождество — всё белело вокруг, только вороны в неба устраивали свадебную игру и заполняли всё своим страстным карканьем. Прямо за садом, на огромной ёлке, было воронье гнездо, и Радищев заметил, что ворониха снесла яйцо.

Ранним утром в саду, как чёрные бусы, облепили берёзки прилетевшие тетерева и стали клевать почки, словно проголодавшиеся после дальнего перелёта. А где-то рядом, в тайте, запоздало токовал косач, должно быть ещё не опытный, молодой. Первый день пасхи Радищев встретил выстрелом в саду и принёс в подарок Елизавете Васильевне убитую тетёрку.

— В святой праздник не делал бы сего, — строго заметила она.

— Каюсь, не утерпел, — признался он.

Александр Николаевич подошёл ближе к Рубановской и, улыбаясь, поздравил:

— Христос воскресе, дорогая моя! — и крепко, страстно поцеловал в губы подругу. Рубановская чуть обиженно сказала:

— Так не целуются в христово воскресенье…

— Целуются ещё крепче, когда пасха не в церкви, а на сердце человека.

В этот первый пасхальный день в доме Радищева всем было легко, все чувствовали большой праздник.

С утра у церкви было особенно оживлённо. В воздухе разносился жиденький благовест колоколов. Степан с Настасьей ушли к заутрени с куличами и крашеными яйцами. Елизавета Васильевна, чувствуя, что ей будет тяжело простоять всю службу, не пошла в церковь. Радищев после удачного выстрела и подстреленной тетёрки решил прогуляться по улице, понаблюдать за илимцами. Только что кончилась обедня, а возле винного погребка Прейна уже буянили и шумели подвыпившие звероловы и охотники, приехавшие с семьями в церковь из отдалённых деревушек по Илиму.

Александр Николаевич, проходя мимо погребка, сдержал шаг, прислушался к разговору. Громче всех буянил незнакомый ему высокий суровый старик в рваном армяке. Должно быть жил он не богато. Старик, с благообразным лицом, походил на угодника. Он уже изрядно выпил на последние деньги и бранился, всячески понося киренского исправника и заседателя.

— Одной верёвкой связаны, — говорил он сидевшему на скамейке мужику с рыжеватой бородкой, в армяке, поновее стариковского. — Собаки, волки, а не люди. Христовой души у них нету вон ни на столечко…

Старик вытянул руку и показал мизинец.

— Грабят нашего брата почём зря…

— Грабят, — поддакнул вяло мужик, — оштрафовали тебя небось?

— Оштрафовали. А за что? За какую-такую провинку, спрашиваю. Говорят: «У святого причастия не был». Я говорю: «Не до бога было». «Бусурманин что ли ты?», спрашивают. Православный, отвечаю, вот крест на шее имею…

Старик распахнул рваный армяк, полез за рубаху, вытащил медный крест, болтавшийся на загрязнившемся гайтане.

— Во-о! Тоже пятак платил, даром-то его никто не дал мне…

— Ну-у? — спросил вдруг мужик.

— Ну-у? Что ну-у? А-а, — вспомнив о чём говорил, старик продолжал:

— «Раз так, говорят, к попу ходить надо. Понял?» «Понял», говорю. «Рублёвку плати», говорят.

— Рублёвку? — переспросил мужик.

— Ей бог, не вру, — старик размашисто перекрестился.

— Здорово тебе приписали, должно по злобе, — сказал мужик, — с меня полтину взяли…

— Неужто? — вскрикнул старик, — вот окаянные, разорили. Всё исправниково и попово дело. Поборы учиняют с народа, поборы, — взревел старик протрезвев.

— Дай на штоф, выпью, горе залью…

Мужик тоже поднялся со скамейки, обнял старика, и они вместе пошли в погребок.

Радищеву сразу стало горько от всего, что он услышал. Слова о поборах заставили его вспомнить распоряжение исправника, запретившего рубить лиственничный и сосновый лес на строительство деревянных домов. И ему стало ясно, что это всего-навсего проявление лихоимства киренского исправника, занимавшегося тёмными поборами с жителей Илимска, вымогавшего деньги у звероловов.

Какой же рачительный хозяин будет строить избу из берёзы, ели или ольхи — некрепкого, нестойкого от гниения дерева, тем более, что вокруг больше сосны и лиственницы, чем берёзы и ольхи?

«Ах, негодяй! Какая мерзость! Чего не придумают живоглоты, лишь бы только лихоимствовать».

Александр Николаевич возвратился домой с испорченным настроением. Елизавета Васильевна, заметив это, спросила:

— Какая-нибудь неприятность, Александр?

— Касалась бы меня, стерпел, а то последнюю шкуру с бедных дерут.

— Кто? — спросила Рубановская, не понимая, о ком говорит Радищев.

— Исправник киренский, тот, что приезжал тогда в Илимск. — И рассказал Елизавете Васильевне всё, что сам услышал.

— Не потерплю лихоимца, напишу письмо губернатору…

— И тебя же опять обвинят. Такой негодный человек, обязательно выкрутится.

— Не-ет, не выкрутится, ежели я за него возьмусь!..

— Только сегодня не надо, ради праздника, — попросила Рубановская.

— Сегодня как раз и надо написать. Моим праздником и будет, что лихоимца всё же накажут…

— Бог с тобой, — смирилась с ним Рубановская, — поступай, как знаешь.

Радищев в этот же день написал иркутскому генерал-губернатору Пилю письмо, в котором рассказал о взимании незаконного штрафа с илимцев за непринятие ими святых тайн и о распоряжении земского исправника не рубить для строительства деревянных изб листвяжный и сосновый лес.

Александр Николаевич не знал, что всё это исходило из канцелярии Иркутского наместника.

9

Елизавета Васильевна всё это время много ходила по улице, хорошо кушала, крепко спала. Рубановская чувствовала себя вполне бодро, лишь одышка выдавала её состояние.

Александр Николаевич не только часто гулял с Елизаветой Васильевной, но и старался как можно больше быть возле неё, пристально следить за ней, оберегая здоровье, предупреждал желания.

Иногда ей хотелось покушать чего-нибудь то кислого, то солёного, то слишком сладкого, то чего-то острого. Тогда все в доме принимались искать то одно, то другое, то третье и, если нужного не оказывалось в погребке или кладовой, Настасья, познакомившаяся с илимскими женщинами, бежала занимать у них солёный огурчик, кислую капусту, груздочки или беляночки, засоленные с укропом. Чаще всего она забегала к купчихе Прейн.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: