По молодости и горячности своей отец Аркадий втянулся тогда в мятежные дела, развернувшиеся в слободе. Будучи свидетелем несправедливости, чинимой над крестьянами, знавший их бедственное положение, он искренно обрадовался действиям императора Петра III, жаловавшего крестьян «крестом и бородою, рекою и землёю, травами и морями, и денежным жалованьем, и хлебным провиантом, и свинцом, и порохом, и вечною вольностью».

Потом, когда эти события отхлынули, мятежники были подавлены, а Емельян Пугачёв казнён в Москве, отец Аркадий, сначала высеченный плетьми, а затем лишённый священства, был сослан в Нерчинск «на раскаяние и угрызение скаредной его совести о содеянных им злодеяниях».

Десять лет продолжалось раскаяние и угрызение совести расстриженного попа. Нашлись добрые люди, поддержали его, исхлопотали ему вновь священство, якобы за малой его виновностью в мятежных делах, искупленной добропорядочностью в мирской и духовной жизни. Отца Аркадия перевели из Нерчинска на Лену, а отсюда — в суетливый приход — в Илимскую церковь. И вот уже три года он нёс церковную службу в Илимске.

Песню же, что пели сейчас, отец Аркадий впервые услышал в Курганской слободе. Её пели взбунтовавшиеся крестьяне. И вот теперь он услышал её снова в доме Радищева. Песня взбудоражила, воскресила в душе его давно минувшее и забытое.

Кончили петь. К Елизавете Васильевне подошла Катюша, что-то шепнула ей на ухо. Рубановская встала и и направилась к выходу. За ней, поднявшись, вышли попадья и купчиха.

Елизавета Васильевна стала кормить расплакавшуюся Анютку. Попадья, склонившись над девочкой, чмокающей пунцовыми губками, проговорила:

— Глазки-то маменькины у Анютки.

Подскочила и Агния Фёдоровна.

— Отцовские, матушка, отцовские, — поправила она, — чернущие, как уголь, и сама-то она смугляночка…

Рубановская довольная улыбнулась.

— Все говорят, Анютка больше походит на Александра Николаевича.

— Любит дочку-то? — спросила попадья.

— Души в детях не чает, — ответила Рубановская.

— Редко ноне встретишь таких отцов-то, — и Агния Фёдоровна пожаловалась: — Мой-то всё разъезжает. Никакого пригляда за Пашкой, от рук мальчонка совсем отбился…

— Ох-хо-хо, — вздохнула попадья.

— На торговле-то прямо помешался…

— Нельзя судить мужа за это, Агния Фёдоровна, — строго заметила попадья, — мужчину без дела всякие соблазны совлекают…

— А что ваш-то, голубушка, — спросила купчиха у Рубановской, — видать тоже какой-то одержимый, говорят, всё пишет и пишет без конца…

Елизавета Васильевна снова улыбнулась…

— Писательство — его призвание.

— Ну, бог с ним, с призванием-то, всё дело какое-то, а без дела на мужике недолго и плесени завестись. Матушка верно подметила, — рассуждала Агния Фёдоровна и спросила, не утерпев, о том, что её больше всего подмывало узнать:

— С чего бы Александру Николаевичу на обед мужиков-то пригласить? Человек он вроде умён собой, и вдруг за одним столом с ним, с батюшкой, с нами — бородатые мужики?

— Да, да, — подхватила попадья, — отчего?

— Оттого и пригласил, что умён Александр Николаевич, любит простой народ, большие надежды возлагает на него, — спокойно и с достоинством сказала Елизавета Васильевна.

Попадья сразу как-то смолкла. Ответ Рубановской затронул и её больную, уже забытую рану, внёс в её сердце смятение, напомнил ей всё, что пережила она горького в своей жизни с отцом Аркадием.

Не унималась лишь Агния Фёдоровна.

— Мужик мужиком и останется.

— Нет, Агния Фёдоровна, нет, — отнимая от груди заснувшую Анютку и укладывая её в зыбку, сказала Рубановская, — Александр Николаевич и я придерживаемся иного мнения…

— Я в мнениях-то не разбираюсь, — призналась купчиха и отступила, боясь расстроить завязывающееся знакомство, которого она искала. Агния Фёдоровна быстро перевела разговор на другое и стала рассказывать, какие наряды теперь в моде у иркутских купчих и киренских мещанок.

В комнате, где остались мужчины, происходил свой разговор. Возле Кириллы Хомутова сгрудились Степан, мужики и солдаты, поодаль, у окна стоял Радищев с отцом Аркадием.

— Раделец мужицкий барин-то, Александр Николаевич, — говорил захмелевший канцелярист и тише сообщал: — Намедни бумага из Киренска получена, распоряжение-то исправниково не рубить листвяжный и сосновый лес на постройку, как шапкой, накрылось, тю-тю…

— Отменено? — спросил Евлампий.

— Ага. Теперь избы-то рубить можно из настоящего лесу.

— Слава богу, — Никита перекрестился, — хоть мне и не строиться, за других душа рада…

— Его рук дело-то, — кивая головой в сторону окна, продолжал Хомутов. — Намекал мне, говорит, жалобу самому губернатору написал…

— Самому губернатору? — переспросил Евлампий с заметным интересом.

— Самому.

Кирилл Хомутов смолк. Все посмотрели на Радищева как-то по-новому, особенно Евлампий с Никитой и Ферапонт Лычков.

А у окна Радищев оживлённо беседовал с отцом Аркадием.

— Приметил я, батюшка, после песни вы словно переменились? — спросил Александр Николаевич.

— Верно-о, — ответил тот, — дивлюсь прозорливости твоея, Александр Николаевич, верно-о, будто ты лицезрел мою душу…

— На лице прочитал смятение души, — смеясь, сказал Радищев.

— Ясновидец, ясновидец, — отец Аркадий покачал головой и, не желая таиться перед Радищевым, расположившим к себе, молвил:

— Есмь на душе моей греховное пятно, есмь. Вероотступником был в молодости, именной указ злодея Емельки глас мой возвестил толпе, ввергнув её от мала до велика в преисподню…

— Встречали Емельяна Пугачёва? — схватив за руки отца Аркадия, нетерпеливо спросил Александр Николаевич.

— Бог миловал, а в расстриги угодил и в Нерчинск сослан был за свои скаредные дела, — упавшим голосом сказал отец Аркадий. Ему больно было вспоминать об этом.

— Какие же скаредные? — с удивлением произнёс Радищев. — Похвальные.

— Похвального в том мало, — продолжал поп. — Вельми согрешив тогда зело поверил я, что Петра Фёдоровича благословил на царство папа римский. Потребовалось многолетие искупить вину своея и вероотступничество, одиножды свершённое…

— Признаюсь, батюшка, не знал сего.

— И знать бы не следовало, но зрю в тебе человека ясновидного и доброй души и сие откровение моё прошу уберечь в тайне во избежание новой епитимий на мя грешного…

— Сохраню, — пообещал Александр Николаевич.

Евлампий, как бы собрав все свои мысли в кучу, наконец, понял, что не для барской забавы их звали в гости и не для красного словца сказал Радищев, что в доме его все одинаково уважаемы.

— Барин барину рознь, — твёрдо произнёс он. — Один шкуру с мужика дерёт, а другой, вишь ты, заступается…

— За народ-то и угодил сюда, — вставил Степан.

— Вона-а какие дела-а, — прищурив глаза, протянул Евлампий.

— А ты что, служивый, уши-то свои развесил, али добычу, как собака, почуял, — и ткнул солдата Родиона Щербакова кулаком в грудь. Тот сразу испуганно отпрянул, а Евлампий раскатисто засмеялся своей проделке.

— Ровно испужался, аль на воре шапка горит, а?

Евлампий, ещё с сенокоса не взлюбивший Родиона Щербакова, поняв, что он способен на пакость, вскипев, сказал:

— Сторожи, морда жирная, но язык держи за зубами, не то вырву самолично и собакам выброшу на съеденье. Понял?

— Ну, ну, ну, — подбегая к ним, проговорил Радищев, — только без скандала…

Евлампий, грозный, встал.

— Спасибо, барин, за приглашенье. Мы пойдём до дому, а ты оберегайсь солдата Родиона, человек-то он с гнильцой на душе, пакость учинить может…

Евлампий поклонился Радищеву.

— Спасибо, приветливая душа, — ещё раз поблагодарил он и направился к дверям. Отблагодарив Радищева за стол, за приглашение, ушли и Кирилл Хомутов с Аверкой.

В этот день долго засиделся с Радищевым отец Аркадий. У них нашлась близкая им обоим тема разговора — о крестьянской грозе, прогремевшей некогда над седым Уралом и Поволжьем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: