Смерть не только отняла у него дорогого сердцу и незаменимого в его несчастье друга, она будто притаилась в нём самом, подкарауливала его. Так казалось Радищеву, и от навязчивой мысли ему было трудно отделаться. Действительно, смерть могла притти к нему в самый неожиданный момент и вырвать его из жизни, полной незавершённых дел.

«Надо торопиться жить, надо торопиться делать», — вот единственный вывод, который вновь и вновь подсказывала ему смерть Елизаветы Васильевны. И как только он приходил к этому выводу, смерть не казалась уже столь неразрешённым вопросом, и Радищев внушал себе: «чтобы победить её — надо жить».

Александр Николаевич шёл на Завальное кладбище. Ноги его проваливались в снегу, сделавшемся рыхлым под лучами солнца, но он, эти дни занятый всё одной и той же мыслью, не замечал того, как тонули его ноги в снегу, как ярок и светел был апрельский день, как отчётливо синела тень, падающая от него и от встречающихся ему на пути предметов.

Радищев тяжело брёл по тропе между лип и берёз в дальний угол кладбища к глинистому холмику свежей могилы. Он склонял над нею свою обнажённую голову и словно слышал опять слова, произнесённые Елизаветой Васильевной в последнюю минуту её жизни:

«Не отступай, Александр…»

Голос Рубановской звучал в его душе призывом, и Радищев будто давал клятву над могилой своей подруги:

— Не отступлю, Лизанька, по гроб жизни, как бы тяжелы ни были испытания, выпавшие на мою долю. — Дело моё правое…

Он силился припомнить, о чём ещё говорила она в последний раз. Он вспомнил слова, похожие на исповедь, о том, что любовь её к нему оказалась сильнее веры в бога, что она не боится людского осуждения за свои открытые, свободные чувства. Он, как живой, ей говорил:

— Разве можно осуждать человека за любовь, как твоя? Разве можно считать за грех то, что подсказано сердцем и должно быть названо подвигом женщины, смело переступившей порог подневольного, но освящённого церковью повиновения?

И в эту минуту Александр Николаевич больше, чем когда-либо раньше, почувствовал, что Рубановская своей любовью ломала моральные устои в поведении людей своего круга, правила их общежития, покоившиеся на церковном авторитете. Хотела она этого или не хотела, но поступок её пролагал пути к счастью и раскрепощению женщины.

Поступком своим Елизавета Васильевна помогала ему в его праведном деле, от которого завещала никогда не отступать. Радищев понял, что в подруге его проявлялись лучшие черты в характере русской женщины, стремившейся сбросить вековые путы, раскрепоститься от условностей, унижающих её человеческое достоинство. Не в этом ли было заложено всё богатство и красота её души, жаждавшей расцвета своего ума, проявления стойкости, выносливости, терпения и силы?

— Клянусь тебе, — проговорил Радищев, — воспитать такой же и нашу Анюту, передать твой завет Катюше, всем обездоленным русским женщинам, потянувшимся к свободе…

Александр Николаевич припал на одно колено, потом поднялся и покинул кладбище. Он долго бродил после этого по окрестностям города, занятый неотступной мыслью о жизни и смерти. Он вышел на Панин бугор, покрывшийся чернеющими проталинами. Он увидел лежащий внизу город с грязными улицами и величественным белокаменным Кремлём, главенствующим над Тобольском.

Над городом серебрился весенний воздух. Синели дали полей и лесов, лежащих за Иртышом. Радищев, ещё в первый приезд полюбивший эти живописные дали Заиртышья, будто вновь залюбовался их красотой и ещё несколько времени задержался на Панином бугре.

Потом Александр Николаевич сделал большой круг и, прежде чем вернуться на квартиру, прошёл по Аптекарскому саду, постоял у обрыва над Курдюмкой, любуясь панорамой города, широко открывающейся его глазам, чтобы навсегда сохранить его в своей памяти.

7

Пусть смерть ещё раз победила. Снова, как в первый раз, на его руках остались малолетние дети и большое, ни с чем несравнимое горе. Он устоял и теперь.

Радищев мог с уверенностью сказать, что ещё одно испытание, обрушившееся на него, было уже позади, прошли похожие на чёрный сон дни, заметно состарившие его. Ему предстояло жить ради маленьких детей, бороться ради его ещё незавершённых дел.

Александр Николаевич сел побриться. Из овального зеркальца на него глядело осунувшееся лицо с впалыми, большими и грустными глазами. В сорок восемь лет голова его была совсем седа. Он не узнавал себя после перенесённой утраты.

Весна торопила Радищева с отъездом из Тобольска. Вот-вот должен был тронуться лёд на Иртыше. До вскрытия реки оставались считанные дни. Как это бывает всегда перед отъездом, у Александра Николаевича скопилось много неотложных дел, появилось много нерешённых вопросов. Ему хотелось заглянуть в архив, поговорить со старым знакомым — губернским архивариусом Резановым, узнать подробности смерти Эрика Лаксмана, скоропостижно скончавшегося на ямской станции Дресвянской, которую они проехали без остановки, торопясь с больной Елизаветой Васильевной поскорее прибыть в Тобольск.

Единственный человек, который мог помочь ему разузнать подробности о кончине Лаксмана, разрешить и другие неотложные вопросы, был Панкратий Платонович Сумароков. И он направился к нему.

Радищев захватил Сумарокова дома. Хозяин сидел за мольбертом и набрасывал карандашом Прометея, прикованного к скале и разрывающего своей геркулесовой силой ненавистные ему оковы. На листе бумаги было сделано несколько набросков, и один из них ярче других передавал могучую силу великана. Панкратий Платонович прорисовывал его в деталях.

— А-а, наконец-то! — приветливо проговорил Сумароков, встречая Радищева. — Заглянул в мою холостяцкую обитель. Раздевайся, пожалуйста, — и, помогая ему снять пальто, продолжал: — я уж думал, забыл меня совсем, и хотел понаведаться вечерком к тебе…

— Где тебя забудешь, Панкратий Платонович. Скажу, не льстя тебе, друзья познаются в беде, да горе…

— Ну-ну, хватит о сём, — прервал его Сумароков и увлёк за собой к небольшому мольберту. — Погляди, — и немножко откинув свою голову назад, чуть прищуря глаза, добавил:

— Вот так бы поскорее разорвать народу нашему, как Прометею, цепи своего рабства…

— Разорвёт, Панкратий Платонович, разорвёт… Думать нам по-другому нельзя.

— Верю, — задумчиво произнёс Сумароков, — но скоро ль желанный час пробьёт?

— История народа Российского подсказывает, час сей может быть близок, — ответил Радищев.

— Как предугадать сие, уследить за тем, как зреют силы народного возмездия?

— Зачем следить, Панкратий Платонович, — мщение народа поднимать следует.

— Понимаю, понимаю, — торопливо проговорил Сумароков. — Не рубить Гордиев узел мечом презрения, а двигать просвещение всемерно вперёд, не оставлять невозделанными умы, как поля, из пристрастия к псовой охоте.

— За борьбою слова нужно ожидать дел, — вставил Александр Николаевич.

Сумароков продолжил свою мысль.

— Просвещение народа должно послужить приготовлением полезных сынов отечества, а последнее требует усовершенствования форм государственной жизни и правления…

— Позволю сказать противное, Панкратий Платонович, — возразил Радищев. — Усовершенствования форм ничего не дают народу, замена же их народным правлением принесёт желанное избавление от гнёта. Вот тогда народ, освободившись, как Прометей, от цепей рабства, вздохнёт вольно, почувствует себя навсегда свободным. Подлинные сыны отечества должны желать для себя одного, Панкратий Платонович, чтобы не было никогда народных слёз, горя, неправды, чтобы счастливо жилось на Руси…

Александр Николаевич говорил горячо, страстно. Таким знал его Сумароков в разговорах при встречах в первый проезд через Тобольск. И эта страсть в устах человека, с волосами, посеребрёнными преждевременной сединой, казалась особенно зажигающей, неподдельной и искренней.

Сумароков приподнял и приопустил густые брови.

— И всё же слово зажигающее нужно…

— Я не спорю, — сказал Радищев.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: