— Не токмо советовать, Семён, а запрещаю думать-то тебе о сём. Поди знаешь, какому разврату подвергается молодая женщина, имея мужем своим дитя? Ему нянька ещё нужна. Запрещаю, Семён, слышь, запрещаю…

— Так-то оно так, — согласился Семён, — но в доме нехватка, бьюсь, как рыба в нересте, силёнки мне не хватает, а Нюшка — дочь хозяйского мужика, сама работяга…

— Нет, нет! — категорически запротестовал Радищев. — И не думай.

Семён поскрёб загоревший дочерна затылок. Он остался недоволен ни разговором, затеянным с Александром Николаевичем, ни той решимостью, с какой Радищев осуждал обычай, исстари укоренившийся у них. «По-господски-то оно може и так, а по-мужицки иначе», — подумал Семён. У него сразу испортилось праздничное настроение. Он вылез из-за стола, отошёл в сторонку, присел на завалинку и закурил.

Александр Николаевич заметил перемену в настрое-кии Семёна, но не подал виду. Семён слыл мужиком бойкого ума, и Радищев верил, что слова его как-то подействуют и заставят его призадуматься над сегодняшним разговором. Каких бы трудов и неприятностей ни стоило. Александр Николаевич твёрдо решил поставить на своём — не позволять таких браков в Немцово, осуждать в народе молодых женщин за испорченность их нравов и поощрять тех из них, кто будет отличать себя хорошим поведением или каким-либо подвигом добродетели.

А вокруг продолжалось беззаботное веселье. Трофим сидел на уголке скамейки и, зажав между ног балалайку, бойко ударял по её струнам. Он играл плясовую и сам задорно припевал сильным и приятным голосом, заметно выделяющимся в общем хоре голосов.

Женщины дружно подхватили его напев и пустились в пляс:

Под калинкою, под малинкою,
Что под тем шатром, под лазоревым,
Спит, почивает добрый молодец.

Они пели и оживлённо плясали, прихлопывая в ладоши…

Под калинкою, под малинкою…

— Э-эх! Гуляй бабы! — вскрикивал Трофим и ещё задорнее ударял по струнам. Балалайка его неумолчно звенела. Она то заливалась мелкими трелями, когда её струн касался один палец, то лихо гудела, будто охмелевшая и шальная под резкими и сильными ударами всей пятерни Трофима.

Когда балалайка смолкла, неугомонные женщины, любившие попеть и поплясать, затеяли игры. То была народная игра в лунёк с приплясами и с припевками.

Поймал белого лунька, белокрыленького.
Ты присядь, присядь, лунёк, присядь, милый животок,
Потихохоньку, полегохоньку…

Тут две бойкие, раскрасневшиеся женщины сходились вместе на кругу, а другие пели:

Озернися, мой лунёк, озернися, животок,
И на девок, и на баб, и на маленьких ребят.
Обоймися, мой лунёк, обоймися, животок.

И женщины в кругу, улыбаясь, показно обнимались, а остальные продолжали петь:

Ты привстань, привстань, лунёк, привстань, милый животок…

А со стороны с прежней завистью смотрели на веселящихся девушки, не смеющие принять участие в игрище. Александру Николаевичу было жаль приунывших девушек, но он не решился нарушить установившегося обычая, хотя и не находил в нём ничего предосудительного. Он подозвал к себе Катю с Дуняшей и шепнул им, чтобы они взяли со стола тарелки с пряниками, орехами, яблоками и угостили молодёжь.

Праздник удался. Радищев, видя, что все остались довольны, тоже впервые испытал чувство неподдельной радости в своём немцовском уединении. Он был благодарен простым людям, принесшим ему эту радость своими незатейливыми играми и весельем, отражающим душу русского человека.

7

После солнечных дней октября наступило бездорожное время холодного ненастья. «Ни колесу, ни полозу хода» — говорят в народе и исстари называют ноябрь месяцем-грязником. Радищев не любил это время года — самое хмурое и пасмурное, навевающее мрачное настроение, время, считающееся сумерками года: проглянет тусклый день и снова темным-темно.

Во второй половине ноября пронеслись первые пороши, прошумели первые вьюги и лишь к концу месяца установился санный путь. Всё это время Александр Николаевич находился дома. Он мало читал и почти совсем не писал, исключая писем к друзьям и родным. Моментами было так же тоскливо на сердце, как неприглядно-тускло в природе. «Как мглисто на душе, как безотрадно», — вздыхал он. И настроение его ещё больше омрачали бесцветные, подслеповатые дни, непроглядно тёмные ноябрьские ночи.

Даже в такое бездорожное время немцовский дом не забывали то сержанты, то гусары, то подозрительные странники — эти неусыпные посланцы калужской и малоярославецкой властей, нёсшие строгий надзор за «помилованным». Радищев узнавал этих тайных пришельцев сразу, как только они переступали порог его дома, повсюду шарили глазами, обращались к нему со странными вопросами или просьбами. Странникам он велел подавать милостыню, сержантам и гусарам с издевкой отвечал:

— Веду себя тише травы, ниже воды. Так и доложите начальству, судари, — и уходил от них в дальнюю комнату, закрывая за собой дверь. Через два года истекал срок его ссылки, назначенный рескриптом Екатерины II, и Александр Николаевич надеялся, что сержанты, гусары и подосланные странники перестанут глумиться над его личностью, оскорблять своим посещением. Как осточертела ему неотступная царская слежка! Александр Николаевич решительно ничего не делал, никуда не выезжал и, стало быть, не давал никакого повода властям вести за ним слежку.

Единственно, что он мог и что делал в эти дни мрачного настроения, — писал письма. Но он знал, что их также старательно просматривают, и не мог сказать в них ничего, волновавшего его душу.

«Зачем писать, зачем нагонять тоску хотя бы на мгновение на других?» — спрашивал себя Александр Николаевич и, если писал письма, то прежде всего старался всячески сдержать себя и не дать просочиться в письма своему настроению.

Но всё же жёлчь прорывалась и с пера его невольно срывалась правда о его самочувствии. Он сообщал Воронцову, что у него теперь есть все основания быть более весёлым, нежели раньше, благодаря великодушию милостивого государя. Злая ирония, высказанная им, конечно, будет уловлена Александром Романовичем, но глубокого смысла написанного не поймёт недремлющее око — московский почт-директор Пестель.

Однажды вечером Александр Николаевич сидел у чайного стола с детьми и беседовал с ними о прочитанных книгах. Павлик увлекался морскими путешествиями и с жадностью прочитал присланную книгопродавцом Рисом первую часть путешествия в южную половину земного шара английских судов под начальством капитана Кука, а Катюша с Дуняшей — описание фейерверка, данного в Санкт-Петербурге на Царицынском лугу первого сентября 1796 года.

Павлик восторженно сказал:

— Я обязательно буду моряком и пропутешествую по всему земному шару.

— А мне бы хотелось побывать на Царицынском лугу, взглянуть хотя бы одним глазком на зелёные огни и фонтаны, — мечтательно произнесла Катя.

— А мне хотелось бы, — вдруг вставила Дуняша, — чтобы вся жизнь была красивой и всегда радостной…

Дуняша за эти годы совсем расцвела. Она не мыслила себя теперь вне семьи Радищевых. После смерти Елизаветы Васильевны девушка стала заметно молчаливее. Все радости и горести Радищевых она переживала как свои. С Катюшей она держалась, как старшая сестра с младшей, но уважала в ней прежде всего дочь Александра Николаевича. И по праву старшей иногда поправляла её, смотрела на жизнь глубже и серьёзнее.

Александр Николаевич с интересом слушал их откровения.

— Всё сбудется в жизни, как мечтаете, мои дорогие, — заговорил он, — ибо исполнение желаний зависит прежде всего от вас самих. — И спросил по очереди у детей, для чего нужно им исполнение их желаний.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: