Берёзовые рощи отливали кофейным цветом, снежный покров всюду побурел. Кое-где отчётливо проступала жёлтая грязная щётка прошлогодней травы и там вились мелкие лесные птички, опьянённые ароматами прелой земли.
У деревень и сёл, возле скотных дворов, лежали кучи навоза. Посередине деревенских улиц пролегал сгорбившийся под мартовским солнцем санный путь.
Радищев страстно любил родные места. Эта любовь вошла в его сердце с детскими впечатлениями и никогда не сглаживалась из его памяти.
Чем ближе было Аблязово, тем неотвязнее и упорнее подымались воспоминания то о первой поездке к родителям в годы только что прошумевшей над этим краем пугачёвской вольницы, то о последней встрече с отцом перед сибирской ссылкой. Воспоминания перемежались с грустными предчувствиями встречи с родителями.
Александр Николаевич знал, что его встреча с родителями после стольких лет разлуки будет и радостна и тяжела. Ему вновь предстоит испытать безмерное счастье встречи и невыносимую боль огорчения от неё. Он уже представлял, каким у него будет разговор с отцом: резковато настойчивый с той и другой стороны, когда сходятся два сильных характера, по-разному оценивающие явления и по-разному смотрящие на жизнь.
С матерью — совсем другое. Это будет сдержанный и успокаивающий больную женщину разговор. Александр Николаевич думал, что, быть может, он виновен в её болезни. Это томило, и он ещё больше тревожился о том, как произойдёт его свидание с матерью.
Александр Николаевич хотел бы одного — не разрыдаться в первую минуту встречи с матерью, скрыть от неё свою взволнованность и суметь утешить её неизбывное горе тёплым, приветливым словом. Он знал, что мать расплачется от радости, станет расспрашивать его о жизни с Лизанькой, о маленьких детях, и он должен будет спокойно и сдержанно рассказать ей об этом…
Остановки в дороге были коротки. Радищевым всё настойчивее овладевало желание, как можно быстрее добраться до Аблязова. Время терять было нельзя — подгоняло резкое потепление, которое могло испортить дорогу. И он спешил воспользоваться благоприятным путём и прихватывал для езды ночное время.
Над головой расстилалось чистое небо, тихо мерцали звёзды в его вышине, и валдайские колокольчики в прохладной тиши воздуха переливались ещё мелодичнее. Иногда Радищев вздрагивал от резкого их звона — коренник, неожиданно споткнувшись, мотал головой, сильно встряхивая дугу.
Александр Николаевич спрашивал у возницы о давних днях, связанных с пугачёвской вольницей в этих местах. Радищеву хотелось узнать, вспоминают ли крестьяне об этом, какие новые мысли тревожат их головы теперь, над чем раздумывает народ.
— Семён, про Пугачёва-то говорят в народе, вспоминают его?
Возница ответил не сразу.
— С детства знаем твою добрую душу, Александра Николаевич. Не прогневайся, коль правду скажу, — Семён помолчал, подумал, как лучше выразить ему свою правду, и спокойно заговорил:
— Эх, барин, что вспоминать-то? Было всего! Утешились мы, только мало длилась воля-то наша при Емельяне Иваныче. Отвели душу-то, да не до конца. Над помещиками тешили удаль свою, правда, барин. Пусть помнят они: есть в мужике гроза, страшная гроза для всех, кто его истязает, кто его жизнью и сердцем мыкает…
Возница помолчал, нукнул на лошадей, мерно бежавших, хлопнул их вожжами по бокам. Вздрогнули колокольчики и оживлённее зазвенели под дугой.
— В грозе-то нашей, Александра Николаевич, лютая печаль, месть, горе, народное горе. — Семён вздохнул. — Так-от, барин! Скажем, прямо тебе, сколь знаем твою добрую душу, будут притеснять, мужик опять взбунтуется. Волюшку ему надо, барин, волюшку вольную… Вот тебе наша мужицкая правда…
— Горькая правда, — сказал Радищев, — но справедливая, Семён.
— Слаще-то пока нету, Александра Николаевич.
Последнюю ночь ехали напролёт. Нетерпение Радищева достигло высокого напряжения. Ему казалось, что лошади бегут не рысью, а едва плетутся. Александр Николаевич почти не смыкал глаз. В короткие минуты забытья он как бы переставал слышать звон колокольчиков, будто замиравших на это время, но тут же встряхивался. Перед ним маячила тёмная фигура Семёна. Перебарывая сон, Александр Николаевич возобновлял разговор, расспрашивал Семёна то об одном, то о другом, следя за созвездием Большой Медведицы. Хвост созвездия совсем опустился вниз. Значит, время было предрассветное и ночь уже миновала.
И действительно, вскоре заметно стал белеть восток, отчётливее начали проступать на просветлённом небосводе кромки чёрного леса, покрывающего гряду пологих холмов. Казалось, густой лес был совсем рядом, но чем светлее становилось вокруг, тем стена его отступала в синеве всё дальше и дальше.
Волнение Радищева не стихало, как ни старался он сдержать свои чувства. Выехали совсем на открытое место, иссечённое долиной Тютняра и старыми оврагами — суходолами. Уже были видны ветряные мельницы. Они стояли рядышком на взгорке, будто прижавшись друг к другу. Самая дальняя из них находилась на окраине Верхнего Аблязова и неторопливо размахивала крыльями.
Семён, уставший за ночь, взбодрился, снял шапку и перекрестился.
— Слава те, господи, Преображенское. Доехали, барин, благополучно.
Под первыми лучами солнца, словно нахлобученные шапки, показались тёмные соломенные крыши изб. Гордо вскинулся гранёный конус колокольни усадебной церкви, построенной ещё прадедом Григорием Аблязовым. В память прадеда Преображенское теперь чаще называли Верхним Аблязовым.
Рядом с церковью стоял отцовский каменный дом с облупившимся палевым фасадом. Четыре колонны подпирали балкон, под которым находились парадные двери дома. Пятьдесят лет назад Радищев родился в этом доме, провёл своё детство, научился грамоте у дядьки Петра Мамонтова, по прозвищу Сума. Он любил сидеть на балконе, смотреть на ветряки, вдали размахивающие крыльями, и слушать рассказы бабки Прасковьи Клементьевны про барское и мужицкое житьё-бытьё. «Мои пестуны, мои учители жизни», — с любовью вспомнил о них Александр Николаевич, благодарный им за уроки, полные житейской мудрости и пригодившиеся ему в жизни больше, чем многие поздние советы учёных, слышанные в Лейпцигском университете.
Мог ли он забыть в своей бурной и полной самых неожиданных, то радостных, то печальных, событий жизни, далёкие годы детства, этот красивый родительский уголок? Эти милые, недолгие годы детства, как и всё, что сейчас открылось его взору, было полно тёплых воспоминаний.
Лошади остановились под окнами дома, но никто не вышел ему навстречу. Не таким был его приезд в отчий дом, когда Александр Николаевич приезжал сюда получить родительское благословение на брак с Аннет. Тогда посыльные отца встречали его далеко за околицей. Лихая тройка его, остановившаяся возле дома, была окружена дворовыми людьми, приветствовавшими поясными поклонами. На крыльце стояли родители…
Теперь никто не показался из дому, словно он был нежилым. И вместо радости встречи стало горько на сердце Александра Николаевича. Оскудело родное гнездо, печать опустошения лежала на всём внешнем облике отцовской усадьбы, печать разорения. Радищев понял, что встреча с родителями не сгладит, а, наоборот, усугубит это первое его впечатление. Стоило ли ему совершать поездку, чтобы ещё больше растревожить незримые для других тяжкие раны?
Случилось то, чего больше всего боялся Александр Николаевич. В первую минуту встречи с матерью он не сдержался. Слёзы навернулись на его глаза, как только Радищев переступил порог спальни, где лежала разбитая параличом мать. Вместо того, чтобы самому утешить больную, Александр Николаевич услышал её бесхитростные, проникновенные слова, полные материнской теплоты и любви.
— Сашенька, сынок мой милый, вернулся родной, вернулся…
Александр Николаевич не успел даже рассмотреть бледного, измученного долголетней болезнью лица матери, испещрённого густыми морщинами, быстро опустился на колени перед нею, стал молчаливо целовать протянутые ему руки с высохшими пальцами, с резко проступающими на них синеватыми жилками.